Флегонт, Февруса и другие
Шрифт:
И медовуха не мешат, тока подначиват.
– И Верхоянск.
– И Благовещенск.
На этом остановились – достаточно, решили.
Вороны потянулись на ночёвку. В сосновый лес. Не как в Ялани – в густой ельник. Где-то поодиночке, где-то стаей. Молча. Надсадили глотки за день, наорались. Силы наберут, свет чуть забрезжит, и по новой заскандалят. Ничего не боятся. Никого не стесняются. Без родителей будто выросли, будто никто их не воспитывал.
По всей Колдунье дизельки, споря с кузнечиками, застрекотали.
Говорю, оглядывая небосклон:
– Надо мной в лазури яснойСветит звездочка одна.Справа – запад тёмно-красный,Слева – бледная луна.– С неба звёздочка упала на прямую линию. Меня милый переводит на свою фамилию, – говорит, но не поёт Пётр Николаевич. – Это – Полярная.
– А где Ялань? – спрашиваю. – Если точнее. Где примерно, представляю.
– Там, почти что под Полярной, правее малость, – говорит Пётр Николаевич, указывая в сторону темнеющего на фоне неба скворечника. – Ниже, конечно, – говорит. И говорит: – Они Медведицу Большую называют созвездием Лося или Сохатого.
Кольнуло сердце тонко-тонко: Ялань там, отчий дом.
Глянул на друга. Смотрит тот на Полярную звезду, едва ли ниже. Но и ему, наверное, кольнуло сердце. Потому что и сам он, Пётр Николаевич, не деревянный, и сердце его не нейлоновое.
– Лося, Сохатого? Впервые слышу. Всё у них не так, как у нас, – говорю. – Поперёк.
– Не всё, но многое, – говорит Пётр Николаевич. – Несколько веков врозь жили. Не мы от них, а они от нас прятались. Вот и напрятались. Были родными, а теперь…
– Тебе ж они и до сих пор родные.
– Да уж кого… Ну, только Шура.
– А тесть и тёща?
– Эти тоже…
– А остальные?
– Ну не все же… Теперь не прячутся… Если и не троюродные, то двоюродные… А как? Где теперь спрячешься?.. Ну, может, кто-то где-нибудь и затерялся… Агафью Лыкову вон разыскали, как ни скрывалась. Кержачка тоже. Какого толку, не скажу… Пойдём, – говорит Пётр Николаевич, – под рукомойником сполоснёмся, хотя бы штоком погремим.
– Зачем?! – удивляюсь. – Мы ж после бани…
Подошли к столбу, лиственничной опоре навеса, к которому прибит старинный медный рукомойник.
– Баня у них считается поганым местом. После неё необходимо помыть руки, шею и лицо, – говорит Пётр Николаевич.
– Интересно, – говорю я.
– Не то слово. Но в чужой монастырь, сам знаешь…
– Знаю, знаю… В баню ходить, чтоб опоганиться. Ну, чудеса.
– Ещё какие. Но вот живут – не хуже нашего.
– И слава богу.
– Пусть живут.
Штоком погремели.
Постояли ещё, полюбовались тихим вечером. Воздухом, настоянным на запахах прикетских низменных еланей и безбрежной прикетской тайги, подышали.
Направились в дом.
Горит в горнице лампа.
– С лёгким паром! – говорит Артемон Карпович, резко поднимаясь со скамейки. – С лёгким паром, гости дорогие.
– С лёгким паром! –
– Ох, спасибо, – мы дуэтом. – Ну, спасибо.
Я молчу. Пётр Николаевич добавляет:
– Как будто заново родился.
– Хотел идти уж, попроведать, – говорит Артемон Карпович. – То заждались мы тут с Улитой…
– Да это он всё, Пётр Николаевич… и до утра сидел бы в бане.
– Ну, до утра – уж чё там делать?.. К утру-то выстынет – и льдом покроетесь. Чуть отдышитесь да за стол… Я ненадолго убегу, – говорит Артемон Карпович. – Дизелёк тока заведу, а то совсем стемнят, потом и шарься там на осчупь – глаза оставишь на колу.
– Ну, до утра не до утра, но с полчаса ещё попарился бы… И натопил же ты, Артемон Карпович, – говорит зять тестю.
– Не я топил, Улита Савватеевна. Я тока дров ей наколол.
– Спасибо вам, Улита Савватеевна, – говорю я.
– Не за чё, – говорит Улита Савватеевна. – Печка топила, а не я.
Сходил Артемон Карпович на улицу, завёл электрогенератор, дизелёк. В доме загорелись лампочки – на кухне, в прихожей и в горнице. Энергосберегающие. Совсем уж от мирского убежать не получается. Ну и понятно.
Улита Савватеевна, поднеся к стеклу ладонь, задула в лампе пламя. Переставила её со стола на комод. Понадобится – далеко не убирает.
Вернулся Артемон Карпович, помыл руки на кухне в закутке, за занавеской, к столу подступил. Повернулся к образам, прочитал громко, пропел будто, молитву, поклонился низко и перекрестился трижды.
Я перекрестился. Пётр Николаевич – нет. Он не привышен.
Давно уже рукой махнул на зятя Артемон Карпович: «Дак чё возьмёшь с яво, еслив бязбожник: летал по небу, Бога не встречал. Ну не чудно ли?.. Так яму Бог и показался бы… Чудно, канешна».
И тут сейчас в укор ни слова не сказал он. Не отвечать ему за зятя перед Богом, не гореть в геенне огненной. Сам за себя пусть, дескать, отдувается.
Оно и верно.
Посадили меня и Петра Николаевича с почётом по разные стороны стола, – чтобы локтями не толкаться нам, – друг против друга, на лавки, застеленные самоткаными дорожками.
– Дак это чё… приступим, чё ли, – говорит Артемон Карпович, устроившись во главе стола на хозяйском, с высокой резной спинкой, стуле. – За всё благодарим Господа. Устроил. За приезд, за редкое посесчение. Сподобили. А то однем-то нам тут, старикам, тоскливо. – И так вдруг: – А для началу по мочалу, – сверкнул глазами, засмеялся.
Может, из песенки какой-нибудь эти слова, не знаю. Из строевой, солдатской. Или блатной. Но в армии вроде не служил он, Артемон Карпович. Отлынил. Как после и от фронта. Блатным не был, хоть и отсидел после, как узнал я позже. Песни в солдатском строю не пел. Государство это, говорит, не наше – ну и чё ему служить, мол. Радио не слушает, телевизор не смотрит. Где-то подслушал, сам ли изобрёл.