Флейта Аарона. Рассказы
Шрифт:
А внутри у него разрастался болезненный, лихорадочный бред — мозг его открывался и замыкался, как сама эта ночь… потом временами судороги от ужаса: что-то уставилось из-за дерева огромными глазами… потом долгий, мучительный марш, когда от солнца свертывалась кровь… потом острая боль ненависти к капитану.
Утром он, без сомнения, проснулся. Потом его мозг воспалился, терзаемый одним-единственным ужасом — жаждой! На лицо падал солнечный свет, от влажной от росы одежды поднимался пар. Он вскочил как одержимый. Прямо перед ним бледный край утреннего неба пересекали горы, голубые, прохладные, нежные. Только они ему нужны, только
Он лежал неподвижно, словно в мучительном сне. Жажда словно бы отделилась от него и существовала сама по себе, как единственная необходимость. Потом боль, которую он испытывал, тоже отделилась от него. Потом еще груз его тела — тоже что-то отдельное. Он распался на множество всевозможных отдельных существ. Их соединяла какая-то странная, мучительная связь, но они все дальше тянули в разные стороны. Потом они все разлетятся. Солнце, сжигавшее его с высоты, подтачивало и эту связь. И все они полетят, полетят в вечную пустоту бездны. Потом вновь возвратилось сознание. Приподнявшись на локте, он уставился на мерцающие горы. Они тянулись рядами там, между небом и землей, совсем неподвижные, дивные. Он смотрел не отрываясь, покуда не почернело в глазах. И казалось, горы, встававшие там в своей красе, такие чистые и прохладные, владеют тем, что навсегда утратил он.
IV
Когда три часа спустя солдаты обнаружили его, он лежал, положив лицо на руку, его черные волосы были раскалены от солнца. Без сознания, он был еще жив. Увидев открытый черный рот, молодые солдаты были испуганы и торопливо отошли в сторону.
Он умер ночью в госпитале, так и не приходя в себя.
Доктора увидели синяки сзади на его ногах и ничего не сказали.
В мертвецкой их тела лежали рядом, бок о бок, один — тонкий и стройный — застыл в позе строгого покоя, другой, казалось, вот-вот вновь воспрянет ото сна к жизни — такой молодой и ничего не познавший.
СОЛНЦЕ
I
Увезите ее отсюда к солнцу, — сказал доктор.
Сама она отнеслась к этому скептически, но позволила, чтобы ее морем увезли вместе с ребенком, матерью и няней.
Корабль отходил в полночь. И два часа, пока пассажиры поднимались на борт и укладывали малыша, муж оставался с ней. В ночи Гудзон тяжело колыхал черноту воды в россыпях искр струящегося света. Она облокотилась о поручни и, глядя вниз, думала; море, оно глубже, чем можно себе представить, и таит много воспоминаний. В этот миг море напружинилось, подобно извечному змею хаоса.
— Знаешь, эти расставания до добра не доведут, — говорил рядом с ней муж. — До добра не доведут. Не нравятся мне они.
В его тоне слышались настороженность, опасение, чувствовалось, что он цепляется за последнюю соломинку надежды.
— Да, мне тоже, — ответила она безучастно.
Она вспомнила, как им до изнеможения хотелось разъехаться, ему и ей. Предстоящее расставание слегка взбудоражило ее чувства, и привело
Они посмотрели на своего спящего сына, и глаза отца увлажнились. Но слезы на глазах — не в счет, в счет — глубинный силовой заряд, железный ритм привычки, привычки длиною в год, длиною в жизнь.
А силовые заряды обоих — его и ее — были враждебны. Подобно двум работающим вразнобой двигателям, они разносили друг друга вдрызг.
— Провожающие, на берег! Провожающие, на берег!
— Морис, тебе пора уходить.
Про себя же она подумала: «Ему — «Провожающие, на берег!» Мне — «Отчаливаем!»
Что ж, прощаясь с безотрадным полуночным причалом, он махал платком, пока корабль дюйм за дюймом отходил все дальше от берега, — пылинка в толпе. Пылинка в толпе! C’est ca! [6]
На переправе через Гудзон все еще скользили пароходики, похожие на громадные блюда, увешанные гирляндами огней. Та черная пасть, должно быть, — пристань Лэкавонна.
Корабль удалялся по, казалось, бесконечному Гудзону. Наконец они обогнули излучину, и их встретили тусклые огни набережной Бэттери. Свобода остервенело вздымала факел вверх. Шумел прибой.
6
Так-то вот (франц.).
И хотя Атлантический океан был серым, как лава, в конце концов она добралась до солнца. У нее даже был дом над самым синим из морей, с огромным садом и виноградником; лоза и оливы круто сбегали вниз, терраса за террасой, к узкой полоске побережья; с садом, полным укромных уголков, обширных лимонных рощиц далеко внизу, в глубокой лощине, и скрытых от глаз прозрачно-зеленых водоемов; из маленькой пещеры бежал родник, из которого древние сикулы [7] пили еще до прихода греков; в превращенном в закут древнем склепе с опустевшими нишами блеяла белая коза. Веяло запахом мимозы, а за ним — снегами на вершине вулкана.
7
Сикулы — древний народ, населявший Сицилию.
Она видела все это, и в какой-то мере это успокаивало. Но все это было внешнее и, по правде говоря, было ей безразлично. Сама она оставалась такой же, как прежде, с засевшим внутри гневом и разочарованием, со своей неспособностью к настоящему чувству. Ребенок ее тоже раздражал — он покушался на покой ее души. С ужасом, с отвращением чувствовала она свою ответственность за него: словно она должна отвечать за каждое его дыхание. Это было мучением для нее, для ребенка, для всех, кого это касалось.
— Ты помнишь, Джульетта, доктор велел тебе лежать на солнце раздетой. Почему ты это не выполняешь? — спросила мать.
— Когда буду готова к этому, тогда и выполню. Ты хочешь моей смерти? — набросилась на нее Джульетта.
— Твоей смерти? Да нет, я желаю тебе только добра.
— Ради бога, перестань желать мне добра.
В конце концов мать настолько оскорбилась и разозлилась, что уехала.
Море побелело, потом вовсе скрылось из виду. Полил проливной дождь. В доме, построенном для солнца, было холодно.