Флорентийские ночи
Шрифт:
"Взгляните на эту особу,-- вскричал он, сперва натянув грязные лайковые перчатки и с подчеркнутой учтивостью выведя на середину круга юную девицу -участницу труппы.
– - Эта особа зовется мадемуазель Лоране, она единственная дочь почтенной и благочестивой дамы, которую вы можете лицезреть вон там с большим барабаном и которая ныне носит траур по своему усопшему возлюбленному супругу, прославленному на всю Европу чревовещателю. Мадемуазель Лоране будет сейчас танцевать! Полюбуйтесь танцем мадемуазель Лоране!" -- После этих слов он опять закричал петухом.
Девушка явно не обращала ни малейшего внимания ни на его речи, ни на взгляды зрителей; погруженная в свои мысли, хмуро дожидалась она, чтобы карлик разостлал у ее ног большой ковер и снова принялся играть на треугольнике под аккомпанемент барабана. Это была удивительная музыка, помесь тяжеловесной сварливости и щекочущего сладострастия, и я различил трогательно-глупенькую, жалостно-вызывающую,
И танец, и танцовщица помимо моей воли всецело завладели моим вниманием. То не была классическая манера танца, какую мы видим в нашем большом балете, где, как и в классической трагедии, действуют лишь напыщенные манекены и ходульные приемы; туг танцевались не александрийские стихи, не декламаторские пируэты, не антагонистичные антраша, не благородная страсть, что вихрем вращается на одной ноге, так что видишь только небо и трико, только мечту и ложь. Право же, ничто так не претит мне, как балет в парижской Большой опере, где традиция классической манеры танца сохранилась в нетронутом виде, меж тем как в других родах искусства -- в поэзии, в музыке, в живописи -- французы ниспровергли классический канон. Но им нелегко будет совершить такую же революцию в танцевальном искусстве; разве что они и здесь, как в своей политической революции, прибегнут к террору и гильотинируют ноги закоснелым танцорам и танцоркам старого режима. Мадемуазель Лоране не была великой танцовщицей, носки ее не были достаточно гибки, а ноги не приспособлены ко всевозможным вывертам, она ничего не разумела в танцевальном искусстве, какому учит Вес-трис, она танцевала, как велит танцевать человеческая природа: все существо ее было в согласии с ее танцевальными па, танцевали не только ноги, танцевало ее тело, ее лицо... минутами она бледнела смертной бледностью, глаза призрачно расширялись, губы вздрагивали вожделением и болью, а черные волосы, обрамлявши*; виски правильными опалами, взлетали, точно два вороновых крыла. Конечно, это был не классический танец, но и не романтический в том смысле, как его понимает молодой француз из школы Эжена Рандюэля. Не .было в этом танце ничего средневекового, ничего венецианского, изломанного, подобного пляске смерти, не было в нем ни лунного света, ни кровосмесительных страстей. Этот танец не пытался развлечь внешними приемами движения, нет -- внешние приемы были здесь словами особого языка, желавшего высказать нечто свое, особое. Что же высказывал этот танец? Я не мог понять его язык, как ни страстно он себя выражал. Лишь порой я угадывал, что говорит он о чем-то до ужаса мучительном. Обычно я легко улавливаю примети любых явлений, а )тих танцованных загадок решить не мог и тщетно силился нащупать их смысл,-должно быть, повинна в этом музыка, конечно, умышленно направляя меня на ложные стези, лукаво сбивая с толку и упорно мешая мне. Треугольник мосье Тюрлютю иногда хихикал так коварно. А почтенная мамаша так сердито била в свой огромный барабан, что лицо ее кроваво-красным северным сиянием пылало из облака черной шляпы.
Когда труппа удалилась, я еще долго стоял на прежнем мел'е и все думал, что же означал этот танец. Был ли он национальным танцем южной Франции или Испании? На такую мысль наталкивала пылкость, с какой плясунья металась вправо и плево, необузданность, с какой она временами откидывала голову язычески буйным жестом вакханок, которым мы дивимся на рельефах античных ваз. В ее танце появлялось что-то безвольно-хмельное, грозно-неотвратимое, роковое, как сама судьба. А может статься, то были фрагменты древней, давно забытой пантомимы? Или же она танцевала повесть чьей-тс жизни. Иногда девушка нагибалась до земли, словно прислушивалась, словно внимала голосу, обращенному к ней откуда-то снизу... Тогда она принималась дрожать, как осиновый лист, сгибалась в другую сторону, бешеными, отчаянными прыжками она порывалась что-то с себя стряхнуть, потом снова приникала ухом к земле, вслушивалась напряженнее прежнего, кивала головой, краснела, бледнела, дрожала, некоторое время стояла, выпрямившись, застыв на месте, а потом делала такое движение, будто умывает руки. Не кровь ли так долго, до ужаса тщательно смывала она с рук? И при этом бросала взгляд куда-то в сторону, просительный, молящий взгляд, от которого таяла душа... и взгляд этот случайно упал на меня.
Всю следующую ночь думал я об этом взгляде, этом танце и фантастическом аккомпанементе, и на другой день, бродя, как обычно, по лондонским улицам, я страстно мечтал вновь повстречать миловидную танцорку и все напрягал слух, не послышатся ли опять звуки барабана и треугольника. Наконец-то я нашел в Лондоне что-то увлекшее меня и теперь уж не бесцельно блуждал по его обуреваемым зевотой улицам.
Я возвращался из Тауэра, где очень заинтересовался топором, которым была обезглавлена Анна Болейн, а также бриллиантами английской короны и львами, когда посреди большого скопления людей увидел снова почтенную мамашу с барабаном и услышал, как мосье Тюр-лютю кричит петухом. Ученый пес снова сложил
Да, весь женский пол, юные девушки, равно как замужние женщины, сразу же замечают, что привлекли к себе внимание мужчины. Когда мадемуазель Лоране не танцевала, она стояла уныло, не шевелясь, глядя в пространство, а когда танцевала, лишь иногда бросала один-единственный взгляд на зрителей, но теперь этот единственный взгляд отнюдь не случайно падал непременно на меня, и чем чаще смотрел я, как она танцует, тем явственнее, но и тем непонятнее загорался этот взгляд. Я был заворожен им и три недели кряду с утра до вечера шатался по улицам Лондона, задерживаясь там, где танцевала мадемуазель Лоране. Невзирая на громкий людской гомон, я уже с дальнего расстояния слышал звуки барабана и треугольника, и мосье Тюрлю-тю, едва завидя мое приближение, кукарекал приветли-всйшнм образом. Хотя я ни разу не обмолвился словом ни с ним, ни с мадемуазель Лоране, ни с мамашей, ни .с ученым псом, но под конец я словно стал членом труппы. Собирая деньги, мосье Тюрлютю вел себя крайне тактично,-- приближаясь ко мне, он неизменно смотрел в противоположную сторону, пока я бросал монетку в его треуголочку. Он и в самом деле обладал аристократическими манерами и старинной тонкостью обращения, можно было поверить, что он воспитывался с монархами, и тем более коробило меня, тем неуместнее казалось, когда он, забыв о своем достоинстве, кричал петухом.
Не могу вам описать, как я затосковал, когда три дня кряду тщетно искал маленькую группу по всем улицам Лондона и под конец убедился, что она покинула город. Скука опять взяла меня в свои свинцовые объятия и сдавила мне сердце. Наконец я не выдержал, сказал прости черни, проходимцам, джентльменам, аристократам, всем четырем сословиям Англии, и отправился назад, на цивилизованный материк, где я молитвенно преклонил колени пред белым фартуком первого повара, которого там встретил. Теперь я мог снова, как всякий благоразумный человек, вовремя обедать и услаждать душу уютным видом бескорыстных лиц. Но мадемуазель Лоране я никак не мог забыть, она долго еще плясала в моей памяти, в одинокие часы я часто задумывался над загадочными пантомимами прелестного создания, и особенно о том, как она слушала, приникая ухом к земле. Немалый срок прошел и до тех пор, пока в моей голове отзвучали фантастические мелодии треугольника и барабана.
– - И это вся история!
– - выкрикнула Мария, возмущенно подскочив.
Но Максимилиан нежно водворил ее на софу, многозначительно приложил указательный палец к губам и прошептал:
– - Тише! Тише! Не сметь говорить ни слова. Лежите смирнехонько, а я доскажу вам финал моей истории. Только, сделайте милость, не перебивайте меня.
Поудобнее расположившись в кресле, Максимилиан
так продолжал свой рассказ:
– - Спустя пять лет после этого приключения я впервые приехал в Париж и попал в очень примечательное время. Французы только что устроили Июльскую революцию, и весь мир аплодировал им. Этот спектакль не был так страшен, как прежние трагедии Республики и Империи. На сцене осталось всего несколько тысяч трупов. Недаром политические романтики были не очень довольны и готовили новый спектакль, где прольется больше крови и у палача будет больше работы. Париж восхищал меня неизменной веселостью, которая проявляется во всех областях жизни и воздействует даже на самые мрачные умы. Странное дело! Ведь Па
риж -- это арена величайших трагедий мировой истории, таких трагедий, что при одном воспоминании о них в самых отдаленных странах сжимаются сердца и глаза увлажняются; но со зрителями этих великих трагедий происходит здесь то, что однажды произошло со мной,
когда я смотрел в Porte Saint-Martin спектакль "Tour de Nesie". Я очутился в театре позади дамы в шляпе из розовато-красного газа, поля шляпы были до того велики, что закрывали от меня всю сцену целиком, и разыгрываемая там трагедия была мне видна лишь сквозь
красный газ шляпы, а значит, и все ужасы "Tour de Nesie" я воспринимал в самом что ни на есть веселом розовом свете. Да, Париж обладает таким розоватым светом, который придает трагедиям веселый оттенок в глазах непосредственных зрителей, чтобы не омрачать им радость
жизни. Даже те ужасы, которые приносишь с собой в собственном сердце, утрачивают в Париже свою устрашающую угрозу. Удивительным образом смягчаются страдания. В парижском воздухе раны заживают куда быстрее, чем где бы то ни было, в этом воздухе есть что-то столь же великодушное, сочувственное, приветливое, как и в самих парижанах.