Фонтанелла
Шрифт:
«Я сама обрезала себе волосы и сама выбросила себя из семьи», написала Батия на записке, приколотой головной шпилькой к золоту ее волос.
А под гвоздями, державшими доски, висела ниточка маленьких насмешливых букв: «Куриные твои мозги. Не запирают арестанта вместе с рабочим инструментом».
Обнаружив, что сарай взломан и пуст, Амума бросилась к дочерям и сообщила им, что их сестра «убежала в одной рубашке» и «надо присмотреть за отцом, чтобы он не наделал глупостей». Она боялась, что Апупа бросится в Вальдхайм и сгоряча поубивает там всех, но Батия знала своего отца лучше, чем Амума — своего мужа. Давид Йофе объявил всему большому семейству Йофе, что его дочь умерла,
Побег Батии был начальным в череде других скандальных происшествий, и вскоре Апупа оказался в эпицентре бури, которая может выпасть только на долю отца таких дочерей, как у него: через несколько дней после побега сестры Пнина сообщила, что хочет отложить «на несколько дней» свою свадьбу с Ароном, а будучи спрошена, сколько составляют эти ее «несколько дней», сказала: «Начнем, а там увидим». А Рахель, младшая из сестер, вернулась из очередной поездки к Заднице и с той же своей постоянной кабачково-серьезной наивностью, но более упоенным голосом — тем, который, как тут же определила Амума, рвется изо рта, отведавшего первый поцелуй, — объявила: «У меня есть парень».
И поскольку она произнесла эти слова серьезно и поскольку побег Батии и поведение Пнины и без того достаточно накалили страсти, Амума не выдержала и закричала: «Что значит парень? Что, у него нет имени?» — а потом: «Достаточно у нас неприятностей и без этого твоего парня!» — и голос ее был полон гнева, отчаяния и слез:
— Почему в этой безумной семье всё должно случаться одновременно? Ну почему? Ты что, не можешь подождать?..
Что осталось сегодня от этого анекдота? Осталась страшная горечь, из которой родилась ненависть Амумы к мужу и ее отчуждение от него, что еще более углубило его боль и укрепило его упрямство, и остались тоска, и изгнание, и разлука, и осталась белая борода, так и не сбритая с того самого времени. По сей день в нашей семье спорят, что горше — судьба Пнины, что живет взаперти, или Батии, что живет вдали, или их родителей, которые уже никогда больше не спали в одной постели.
— Меня, конечно, забыли, — сказала Рахель. — То, что мой Парень вскоре погиб, это им не важно. То, что происходит с кабачком, это не важно и не страшно.
Амума повторяла свое «убежала в одной рубашке», а Апупа отсидел семь дней траура на полу и всем Йофам, приезжавшим его успокоить, сообщал, что не примет «ее» обратно, даже если она приползет на четвереньках.
Тридцать дней растил он свою белую бороду, а когда пошел в «свой угол», чтобы ее сбрить, послышался крик, который до сих пор звучит в наших воспоминаниях и рассказах: «У меня ушло отражение!»
— Мое отражение пропало! — кричал он. — У меня исчезло лицо! Посмотрите в зеркало — видно только белое!
Хана, Пнина и Рахель поспешили в угол. Они отодвинули циновки, прикрывавшие душ, и Апупа открылся им в своей могучей наготе, с покрытым пеной лицом, стоящий против жестяного зеркала, подвешенного к стенке шкафа.
— Но вот же ты, папа, — сказала Рахель, — вот ты в зеркале. Белое — это пена и борода. Вот твои глаза и вот нос.
— Я ничего не вижу! — И Апупа сел, внезапно почувствовав ужасную слабость. — Это только
И объявил, что сейчас, потеряв дочь, отражение и любовь жены, он остался совсем один.
— Перестань говорить глупости, папа, — сказала Хана. — Ты не один. Мы с Пниной здесь с тобой.
Апупа погладил ее по голове, сполоснул лицо, вытерся, оделся и несколькими ударами кулака сломал «свой угол».
И последующие годы оба они, и он, и Амума, уплатили сполна, полновесной ценой любви, здоровья и мести. Она свалилась под двойным ударом побега Батии и несчастья Пнины, которое уже подстерегало за воротами Двора, а главное — под стонущим бременем собственной ненависти. А он — его сердце стало таким жестким от горечи и таким тяжелым от раскаяния, что втянуло в себя все его тело и тепло души и в конце концов сделало его таким, как он выглядит сегодня: холодный, как труп, тяжелый, как свинец, маленький, как младенец. А две другие дочери — что ж: Хана все больше замыкалась в своем огороде, а Рахель — в своей любви. Она не замечала растущего отчуждения Амумы, потому что с появлением Парня, так она мне сказала, разом проросли все семена, ожидавшие в ее теле: вся ее привлекательность, ум, страсть и любовь.
— Твоя мать назвала меня «кабачок»? Ну, вот, пожалуйста, кабачок расцвел, — рассмеялась она.
«Одиннадцать лет назад я подарила букет Черниховскому, — писала она Заднице, — а сейчас получила от него в подарок твоего брата».
Брат и сестра приехали навестить нас, и, поскольку Рахель снова иредстави ла его как «моего Парня», нам так и осталось неизвестным его имя. Вначале мы называли его «Парень Рахели», а потом просто «Парень», с большой буквы, а он со своей стороны удивил всех в конце трапезы тем, что, когда ему предложили на сладкое пудинг, сказал: «Но я люблю компот».
Ночью неожиданно прошел первый летний дождь. Алона, лежит, по своему обыкновению, на спине, широко раскинув ноги, дышит тихо и глубоко, со спокойствием хозяйки мира, и говорит:
— Хорошо, что ты их не посеял. Сейчас бы они сгнили.
— Кто?
— Семена тех анемонов, что ты насобирал.
— А те, что посеялись естественным путем, на природе? — спрашиваю я ее. — Разве они не гниют сейчас в земле?
— У природы свои цели, и свой ритм, и свое время, — говорит она. — А мы, люди, спешим увидеть результаты. Хотим увидеть что-то раньше, чем умрем.
Неужели ей удалось взломать мой код? И когда я молчу, она добавляет:
— Что природа? Ты живешь сейчас на природе? На природе сейчас идет дождь, все животные мокнут до костей, а ты здесь со мной, под неестественным одеялом, под неестественной крышей над головой.
Я подымаюсь и гляжу в окно. Платье из капель серебрится под фонарем, и две фигуры, одна белая, одна темная, медленно бредут по двору. Это Пнина и Арон возвращаются со своей ночной прогулки, наполняя мне сердце грустью. Пнина красива, как в дни своей юности, но ее походка — походка женщины ее возраста.
— Куда ты идешь? — спрашивает Алона.
Я не отвечаю ей. В кухне я потихоньку капаю несколько капель оливкового масла на ломоть хлеба, намазываю творог, посыпаю грубой солью и откусываю очищенный зубчик чеснока. Так я подкрепляюсь. И потом, подкрепившийся, возвращаюсь к Алоне и растягиваюсь возле нее.
— Ты ел чеснок…
— Да.
И сразу пытаюсь спасти положение с помощью цитаты: «В общем, я понимаю, что насчет перепихнуться нечего и думать, так?»
Грубые слова неприятны мне, но эта фраза — концовка очень любимого Алоной анекдота, а «перепихнуться» предпочтительнее «любовного акта». Но она, вместо того, чтобы улыбнуться, вдруг сердится: