Формула памяти
Шрифт:
Впрочем, и после ее замужества некоторое время он еще продолжал иногда бывать в их доме. И хотя всякий раз в присутствии Фимочки он чувствовал себя неуютно и скованно, он все же пересиливал себя и даже пытался наедине с собой посмеиваться, иронизировать над своей стариковской ревностью. Однако он уже угадывал, что эти визиты, которые он прежде так любил, теперь в тягость не только ему, но и Лизе. Постепенно он перестал появляться у нее в доме, вернее — у н и х в доме. Да и не было в этом особой необходимости: едва ли не каждый день они виделись с Лизой в институте, в лаборатории.
Лиза закончила аспирантуру, защитила кандидатскую — казалось, все шло хорошо, лишь неожиданный нервный срыв накануне защиты испугал и насторожил Архипова. Впрочем, она и раньше вечно нервничала перед экзаменами, доводя
Архипов и сам не терпел, не выносил, когда кто-либо пытался вмешаться в его личную жизнь, и потому считал недопустимым вмешиваться в жизнь других. Только однажды — это было как раз вскоре после защиты — он попробовал вызвать Лизу на откровенность, но она мягко ушла, уклонилась от этого разговора. «У меня все хорошо, Иван Дмитриевич, все хорошо… — сказала она тогда. — Я очень люблю Ефима, это ведь главное, правда?» Совсем не такие слова ожидал услышать от нее Архипов. Однако он готов был поручиться: что-то жалобно-тревожное прозвучало в Лизином полувопросе-полуутверждении: «…это ведь главное, правда?» Больше она ничего тогда не добавила, не объяснила. Так и оставалась для него загадкой, тайной эта странная Лизина любовь к Фейгину.
…Архипов дремал, откинувшись на спинку самолетного кресла, и в полудреме, казалось ему, он опять видел. Лизу совсем еще маленькой девочкой, весело выбегающей навстречу ему, пока он неторопливо снимает пальто в передней квартиры Скворцовых…
ГЛАВА ПЯТАЯ
В передней пахло кофе. Запах свежепромолотого, только что сваренного кофе плавал по всей квартире.
Только Леночкин отец, Георгий Степанович Вартанян, умел варить кофе так, что один этот запах уже вызывал ощущение счастья. Этот запах Леночка помнила с самого раннего детства, как помнила и всегда восхищавшие ее своим медным сверканием маленькие кофеварки с длинными ручками. Этот запах приносил с собой ощущение счастливой легкости, радостной беззаботности, которое присуще только детству. И почему никто еще не додумался лечить нервные расстройства, разные, как принято теперь говорить, стрессы подобными запахами — запахами, пробуждающими воспоминания о детстве?
Из комнаты доносились приглушенные голоса: голос отца и второй — тоже знакомый, с низкими, хрипловатыми нотками. По этим хрипловатым ноткам Леночка сразу узнала, догадалась, кто пришел к отцу. Сергей Иванович Сергеев, дядя Сережа, старый папин товарищ еще по фронту.
Прежде Сергей Иванович очень часто бывал в их доме, во всяком случае ни один праздник, ни одно семейное застолье не обходилось без него. Но последнее время он появляется все реже: замучили, говорит, болезни, опасаюсь, говорит, ходить в гости, чтобы не рассыпаться по дороге. Он грузен, медлителен, при ходьбе тяжело опирается на палку, и лицо у него крупное, чуть одутловатое. Теперь трудно поверить, что этот астматически дышащий человек в мешковатом, широченном костюме когда-то был командиром Леночкиного отца, лежал в окопах, ползал, стрелял, поднимал свою роту в атаку, что это он когда-то — неужели это действительно было? — позировал перед фотографом в Праге в лихо заломленной офицерской фуражке. Гвардеец, офицер, победитель…
Сергей Иванович был, пожалуй, единственным человеком, кто располагал Леночкиного отца к воспоминаниям о своей фронтовой молодости. Вообще же отец Леночки не любил вспоминать о войне, редко рассказывал о фронте, о боях, в которых участвовал. Если бы не два ордена — Отечественной войны второй степени и Красной Звезды, да несколько медалей, бережно хранившихся в специальной шкатулке, могло бы показаться, что эта полоса жизни не оставила у Георгия Степановича Вартаняна никаких существенных зарубок в памяти. В действительности это было, конечно, не так. Однажды, когда Леночка очень уж пристала к отцу с расспросами, он сказал ей:
— Знаешь, дочка, война для меня ведь не на фронте началась, не в бою, не в окопах. Помню,
За эти-то строчки его и прорабатывали. Панические настроения в них кому-то почудились. Помню, даже секретарь райкома комсомола к нам на собрание специально приходил, речь произносил. Тогда ведь считалось, что, если война начнется, вести ее мы будем на территории противника, ни пяди своей земли врагу не уступим. «Беспощадным и мощным ударом…» — так тогда пели. Может быть, и правильно делали, что так пели, не берусь судить. Может быть, этот дух, настрой наш и помог нам потом выстоять в самые тяжкие дни. А может быть… Впрочем, не о том сейчас речь, я отвлекся. Навалились тогда на Олега всем классом: как, мол, это так — «если враг на нашу землю ступит»? И еще у него там, в стихотворении, подробности какие-то были насчет сожженных деревень и вытоптанных пашен. И главное — кто пишет так? Парень, которому через год-другой идти в армию! Защищать Родину! В общем, досталось ему крепко. И я — вот чего до сих пор никак забыть не могу! — выступал тоже, выступал одним из первых. Я тогда был убежден, что можно и нужно защищать друг друга в драке, прикрыть своим телом в бою, но на комсомольском собрании?.. Защищать его только потому, что он мой друг? И я знал, что по отношению ко мне Олег поступил бы точно так же. Тоже не пощадил бы. Такие мы тогда были люди.
А вскоре наступила война, и нас определили в пехотное училище, в тот самый приволжский городок, о котором я уже говорил… Курсантами мы еще были без году неделя — даже присягу принять не успели, разве что форму военную надели… И посылают, значит, наш взвод на товарную станцию — разгружать уголь. Только мы туда прибыли, только взялись за лопаты — бомбежка! Первый раз прорвались немцы к этому городку, первый раз бомбили. Грохот стоит, темнота — дело уже вечером было, — куда бежать, где спрятаться — ничего не известно… И вдруг при свете лампочки — там такая маленькая синяя лампочка под навесом горела — при свете этой лампочки вижу: идет Олег, за живот обеими руками держится, лицо у него перемазано углем, и на лице какая-то вроде бы виноватая, слабая улыбка: «Ребята, говорит, меня, кажется…» Отпустил он руки, а там, на животе — темное пятно расплылось по гимнастерке. Я не сразу и понял, что это — кровь. Подхватили мы его, какой-то старый брезент отыскали, положили Олега на этот брезент, потащили в госпиталь. А до госпиталя километра три, не меньше, и дорога такая, что и днем не пройдешь, не проедешь, — колдобина на колдобине, рытвина на рытвине. Глину от дождей развезло, а тут еще темнота — хоть глаз выколи… Ноги то разъезжаются, то вязнут в глине — не выдерешь.
Тащим мы так Олега, но на полдороге начал он уже хрипеть, ругаться, попытался сползти с брезента. Потом вдруг пришел в себя, попросил, чтобы опустили его на землю. Мы остановились. Мы и сами уже выбились из сил. Опустили брезент на землю, я чиркнул спичкой. Олег лежал на спине с открытыми глазами и смотрел вверх, в небо. По его перепачканным угольной пылью щекам текли слезы. Я быстро погасил спичку. «Олег, — говорил я, — послушай, Олег, осталось совсем немного, потерпи еще чуть-чуть, сейчас мы донесем тебя, и там тебе помогут, слышишь? Мы еще попляшем на твоей свадьбе!» Он молчал. Потом внезапно вздохнул глубоко и сказал очень отчетливо: «Все бы ничего, да маму жалко…»