Форварды покидают поле
Шрифт:
— На, давись, нэпманская душа!
Никто не успел опомниться, как я уже бежал по тропинке из яра.
— Вот стервец, уж лучше дал бы нам на пропой,— услыхал я за своей спиной голос Гаврика Цупко — центра хавбеков 2 нашей команды.
— За такое пижонство,— донесся до меня жесткий бас Матроса,— надо кровь пускать.
Он не понимал, как можно так обращаться с деньгами, из-за которых он неоднократно сидел в тюрьме, ради которых немало его друзей шли даже на убийство.
А я не знал, куда мне теперь держать путь: не являться же в таком истерзанном виде домой. Лучше дождаться, пока отец уйдет на смену. В лавке Куца я купил пачку «Раскурочных». То была первая пачка папирос, купленная на собственные деньги. Дым папиросы казался особенно ароматным. Но я никак не мог научиться выпускать дым одновременно через нос и рот. Вот Степан наловчился, у него получается замечательно...
Понемногу волнение улеглось, и недавние невзгоды сменило удивительно беззаботное настроение.
Куц щелкнул костяшками на счетах и поглядел на меня из-под очков.
— Вовка, сахарозаводчик Бродский часом не родственник твоей бабушки?
— Нет, а что? — удивился я.
— У тебя ведь уйма денег. Получил наследство? Признайся.
Я передвинул папиросу в левый угол рта, многозначительно подмигнул Куцу: нечего, мол, задавать неуместные вопросы,— и ногой толкнул дверь. На пороге стоял отец. Он посторонился. Старик, очевидно, шел на завод, в руке он держал свой неизменный жестяной баульчик. От неожиданности я поперхнулся дымом, папироса выпала изо рта. Отец никогда не поднимал руки на детей. Уж лучше бы он двинул меня как следует.
Стою, опустив голову, и носком башмака ковыряю землю. Сейчас посыплются вопросы: кто тебя разукрасил? Где ты разодрал рубашку? Давно ли куришь?
Странно, но отец не стал ни о чем спрашивать, а безнадежно махнул рукой, опалил меня взглядом, полным укоризны, и пошел прочь.
Я бросился за ним.
— Папа, папа, выслушай меня.
Чего тебе?
— Я больше не стану курить.
— Лгунишка всегда щедр на обещания,— резко бросил он, но остановился, прислонившись к широкому стволу каштана.
— Когда это я тебе врал?
— Если в доме заводится грибок, такой дом берут под присмотр. Так и человек. Один раз солгал — полагаться на него нельзя. Говорят, лгун лжет и умирая.
Я протянул отцу пачку «Раскурочных».
— Дело не в одном курении.— Он отстранил мою руку с папиросами. — Ты должен сказать: почему тебе приходится лгать? Может быть, я, твой отец, обманул чем-нибудь твое доверие?
— Нет, что ты! Откуда ты взял такое? — Я посмотрел отцу в глаза. Вероятно, ему было нелегко вести этот разговор, он не мог скрыть волнения. Действительно, отец всегда был со мной добр, я мог делиться с ним самыми сокровенными мыслями. Трудно сказать, почему я скрыл от него историю с тюрьмой. Наверное, именно это вызвало у него такую обиду.
— Я не стану уличать тебя во лжи,— сказал он.— Ты должен сам во всем разобраться. Для меня лгунишка и воришка — одного поля ягоды.
Он вытянул из кармана кисет с табаком и стал свертывать папиросу. Я снова протянул ему пачку своих. Он отмахнулся:
— Сегодня угостишь меня папиросами, а завтра — водкой. Уж лучше я буду всю жизнь курить траву...
Вряд ли отец Юрки Маркелова или Федора Марченко стал бы вести подобный разговор. Дал бы по уху — и делу конец. У моих друзей родители были людьми суровыми и из всех воспитательных мер отдавали предпочтение затрещине. Даже Степкин батя и тот, случалось, отпускал подзатыльники сыну. А ведь Андрей Васильевич партийный... Честно говоря, в эту минуту я завидовал Степке.
А старик продолжал ровным и спокойным голосом:
— Ты предлагаешь мне папиросы. Но я-то знаю, откуда у тебя доходы. Завтра тот же Бур предложит тебе не только отсидеть за него в тюрьме, а и вовсе продать совесть за три серебреника — ты тоже согласишься? Начинается всегда с малого, с пятачка. В пятнадцать лет ты уже успел отказаться от себя, принял чужую фамилию и чужое наказание, и все ради чего? Ради денег. Жажда денег губит человека. Иных она сделала преступниками, привела в тюрьму, опозорила навсегда, превратила в грабителей и убийц. Ты думаешь, мне деньги нужны меньше твоего? Едоков у нас в семье предостаточно. Что ж, раз денег нет, выходит — иди на любую подлость?
Кто же открыл старику мою тайну? Мама, наверное. Мне всегда невыносимо тяжко слушать его упреки.
— Нечестные деньги,—продолжал он,— всегда принуждают человека лгать. А ложь, как известно, тот же лес: чем дальше в лес, тем труднее из него выбраться. Между прочим, лгунишка почти всегда труслив как заяц.
Я посмотрел на отца удивленно. В чем угодно можно меня обвинить, только не в трусости.
— Мне всегда казалось, будто ты смелый. Ошибся, значит.
Я недоуменно пожал плечами.
— Ударить связанного — все равно что побить грудного младенца.
— Ты все видел?
— Не слепой я. На мосту стоял.
— Но ведь Седой Матрос приказал...
— Приказал? — переспросил отец. — На него похоже. А если он прикажет побить беззащитную девчонку?
Я молчал.
— Мне нисколько не жаль Керзона. Трутень он и мерзавец, отлупить его, может, и полезно, но чем же ты лучше этого типа, если сам пользуешься его приемами?
— Он ударил меня, когда я снимал рубашку... Матрос такого не прощает.
Отец перебил меня:
— До чего благороден твой Матрос! Берегись его. Завтра скажет: «Идем на дело».
— Что ты, папа!
— Он вдвое старше тебя. Какой он вам всем товарищ, этот человек? Я стоял на мосту и думал: вот сейчас мой сын не испугается Матроса, а смело бросит ему в лицо: «Нет, не стану я бить лежачего». А ты как слепой котенок... Противно!
Старик махнул рукой и, покачивая баульчиком, пошел своей дорогой.
Во мне боролись и стыд за происшедшее, и облегчение от сознания, что бате уже все известно, и злоба на Керзона, и обида за подбитый глаз и разодранную рубашку.