Французская революция, Гильотина
Шрифт:
Поэтому решительный патриот жалуется в Якобинском клубе, что есть люди, которые ради своего личного честолюбия и вражды готовы погубить Свободу, Равенство и Братство: они тормозят дух патриотизма, ставят на его пути препоны и вместо того, чтобы подталкивать его плечами, стоят праздно и злобно кричат: какая плохая дорога и как сильно нам приходится толкать! На это Якобинский клуб отвечает злобным ревом и злобным визгом, потому что там присутствуют также и гражданки, плотно набившиеся в галереях. Это знаменитые Tricoteuses, патриотические вязальщицы, которые приносят с собой шитье или вязальные спицы и визжат или вяжут сообразно с обстоятельствами. Какая-нибудь Mere Duchesse или Дебора, тетка из предместий, задает тон. Якобинский клуб изменился и продолжает изменяться. Там, где теперь сидит Mere Duchesse, сидели настоящие герцогини. Некогда сюда приходили нарумяненные дамы, осыпанные драгоценностями и блестками; теперь вместо драгоценностей можно брать вязальные спицы и пренебречь румянами; румяна мало-помалу уступают место естественной смуглости, вымытой или неумытой, и даже саму девицу Теруань здесь с позором секут плетьми. Странно! Ведь это та самая трибуна, поднятая высоко над головами, с которой некогда гремели великий Мирабо, великий Барнав и аристократы
"Общество - Мать", насколько может предсказать здравый смысл, видимо, само себя губит. Однако такое впечатление складывалось при всех кризисах; общество живет противоестественной жизнью, и оно не погибнет.
Между тем через две недели решение великого вопроса о предании суду короля, над которым усидчиво, но молчаливо работает соответствующий комитет, неожиданно ускоряется. Наши читатели помнят склонность бедного Людовика к слесарному ремеслу, и, как в старые добрые времена, некий версалец сьер Гамен имел обыкновение приходить и учить его делать замки; говорят, он даже часто бранил его за неумелость. Тем не менее августейший ученик научился кое-чему из его ремесла. Злосчастный ученик, вероломный учитель! Теперь, 20 ноября 1792 года, этот грязный слесарь Гамен является в Парижский муниципалитет к министру Ролану и намекает, что он, слесарь Гамен, знает одну вещь: в прошлом мае, когда изменническая переписка велась так оживленно, он и августейший ученик его сделали "железный шкаф", искусно вделанный в стену королевской комнаты в Тюильри и незаметный под панелью, где он, несомненно, находится и до сих пор! Вероломный Гамен в сопровождении надлежащих властей находит панель, которую никто другой не мог бы отыскать, вскрывает ее и обнаруживает железный шкаф, полный писем и бумаг! Ролан вынимает их, завертывает в салфетки и относит в соответствующий усердный комитет, заседающий рядом. В салфетки, повторяем, и без нотариальной описи упущение со стороны Ролана.
Здесь, однако, достаточно писем, с очевидностью обнаруживающих переписку предательского, поглощенного личным самосохранением двора, и переписку не только с изменниками, но и с так называемыми патриотами! Из переписки с королевой и дружеских советов ей со времени бегства в Варенн обнаруживается измена Барнава; счастье, что Барнав благополучно находится в гренобльской тюрьме с прошлого сентября, так как он давно уже внушал подозрения! Измена Талейрана и многих других если и не вполне, то почти доказывается этими бумагами. Обнаруживается также измена Мирабо, ввиду чего бюст его в зале Конвента "окутывается газом", пока мы не убедимся в измене. Увы, в этом слишком легко убедиться! Бюст его в зале якобинцев после изобличения, сделанного Робеспьером с высокой трибуны, не окутывается газом, а мгновенно разбивается вдребезги; один патриот быстро влезает по лестнице и сбрасывает его - и некоторые другие - на пол под громкие крики. Вот какова теперь их награда и оклад жалованья: по закону спроса и предложения. Слесарь Гамен, не вознагражденный должным образом в настоящее время, является через пятнадцать месяцев со скромной просьбой: он сообщает, что, как только он кончил этот важный шкаф, Людовик (как он теперь припомнил) дал ему большой стакан вина, который произвел на желудок сьера Гамена самое ужасное действие и, видимо, имел целью причинить ему смерть, но был своевременно излечен при помощи рвотного; однако он все-таки вконец расстроил здоровье сьера Гамена. так что он (как он теперь убедился) не может содержать семью своим трудом. В награду за это ему дается "пенсия в 1200 франков" и "почетный отзыв". Вот как в разные времена бывает различно соотношение спроса и предложения!
Таким образом, среди препятствий и стимулирующих поощрений вопрос о суде растет, всплывая и погружаясь, питаемый заботливым патриотизмом. О речах, произнесенных по поводу его, об измышляемых с трудом формах ведения процесса, о юридических доводах в пользу его законности и обо всех нескончаемых потоках, юридических и иных, изобретательности и красноречия мы не скажем здесь ни слова. Изобретательность юристов - хорошая вещь, но какую пользу может она принести здесь? Если говорить правду, о августейшие сенаторы, то единственный закон в данном случае - это vae victis, проигравший платит! Редко Робеспьер говорил умнее, чем в тот раз, когда в речи своей по этому поводу намекнул, что излишне говорить о законе; что здесь более, чем где-нибудь, наше право - сила. Эта речь восхитила якобинских патриотов почти до экстаза: кто станет отрицать, что Робеспьер человек, идущий напролом и смелый по меньшей мере в логике? В том же смысле и еще яснее говорил молодой Сен-Жюст, черноволосый сладкоречивый юноша. Дантон во время этой предварительной работы находится в командировке в Нидерландах. Остальные, читаем мы, путаются в рассуждениях о международном праве, об общественном договоре, о юридических и силлогических тонкостях, бесплодных для нас, как восточный ветер. Действительно, что может быть бесплоднее зрелища 749 изобретательных людей, старающихся всеми силами и со всевозможным искусством в течение долгих недель сделать в сущности следующее: растянуть старую формулу и юридическую фразеологию так, чтобы они покрыли новую, противоречащую, совершенно не покрываемую вещь? При этом бедная формула только трещит, а с нею и честность растягивающего. Докажешь ли ты посредством силлогизмов, что вещь, которая горяча на ощупь и горит, на самом деле замерзшая смесь? Это растягивание формул, пока они не треснут, представляет, особенно в периоды быстрых перемен, одну из печальнейших задач, выпадающих на долю бедного человечества.
Глава шестая. ПЕРЕД СУДОМ
Между тем по истечении приблизительно пяти недель вопрос о суде снова всплывает, на этот раз в более практической, чем когда-либо, форме.
Во вторник 11 декабря вопрос о суде над королем был поднят самым решительным образом на улицах Парижа в
Странная процессия движется в молчании, говорит Прюдом, или среди рокота "Марсельезы", в молчании входит в зал Конвента, причем Сантер поддерживает Людовика под руку. Людовик окидывает зал спокойным взглядом, желая посмотреть, что это за Конвент и парламент. Перемен в самом деле много: все изменилось с февраля, два года назад, когда заседавшая в то время Конституанта расстилала для нас бархат с цветами лилии и мы пришли сказать милостивое слово, после которого все вскочили и поклялись в верности; тогда же поднялась и поклялась вся Франция, устроившая праздник Пик. И вот чем он кончился! Барер, некогда "плакавший", смотря из-за редакторского стола, теперь взирает с председательской кафедры, держа лист с 57 вопросами, и говорит с сухими глазами: "Людовик, вы можете сесть". Людовик садится; говорят, это то же самое кресло, то же дерево и та же обивка, на котором он год назад, среди танцев и иллюминаций, принял конституцию. Дерево осталось тем же, но как изменилось многое другое! Людовик сидит и слушает со спокойным лицом и спокойными мыслями.
Из 57 вопросов мы не приведем здесь ни одного. Это коварные вопросы, касающиеся всех главных документов, захваченных 10 августа или найденных впоследствии в железном шкафу, и всех главных событий истории революции, и сводятся они по существу к следующему: "Людовик, бывший королем, виновен ли ты в том, что до известной степени старался посредством действий и письменных документов остаться королем?" В ответах тоже мало достойного нашего внимания. Это большей частью спокойные отрицания; обвиняемый просто ограничивается одним "нет": я не признаю этого документа; я не совершал этого поступка или совершил его согласно с действовавшим тогда законом. Когда часа через три все 57 вопросов и документы, в количестве 162, исчерпаны, Барер кончает допрос словами: "Людовик, приглашаю вас удалиться".
Людовик удаляется с эскортом муниципалитета в соседнюю комнату комитета, попросив, перед тем как оставить суд, чтобы ему дали защитника. В комитетской комнате ему предлагают подкрепиться, он отказывается, но потом, видя, как Шометт ест кусочек хлеба, которым поделился с ним гренадер, говорит, что ему тоже захотелось хлеба. Пять часов, а он плохо позавтракал в это утро, полное тревоги и барабанного боя. Шометт разламывает свой ломтик; король съедает корку, садится, продолжая есть, в зеленую карету и спрашивает, что ему делать с мякишем. Писец Шометта берет его у него и выбрасывает на улицу. Людовик говорит: "Жаль выбрасывать хлеб, когда такая нехватка продуктов". "Моя бабушка, - замечает Шометт, - обыкновенно говорила: "Малютка, никогда не бросай зря ни одной крошки хлеба, ты ведь не можешь его сделать"". "Месье Шометт, - замечает Людовик, - ваша бабушка, по-видимому, была рассудительной женщиной". Бедный, невинный смертный, как спокойно он ждет своего жребия! С этой задачей по крайней мере он справится: для нее достаточно одной пассивности, без активности! Он говорит еще о том, что ему хочется когда-нибудь проехаться по всей Франции, чтобы иметь представление о ее топографии и географии, так как он всегда любил географию. Ограда Тампля снова принимает его и закрывается за ним; глазеющий Париж может отправляться к своим очагам и кофейням, клубам и театрам; спускается сырой мрак, скрывающий барабаны и патрули этого странного дня.
Людовик отделен теперь от королевы и своей семьи, он принужден проводить время в незатейливых размышлениях. Мрачно стоят вокруг него каменные стены; из тех, кого он любит, нет никого. "В этом состоянии неопределенности" на случай самого худшего он пишет завещание. Этот документ, который можно прочесть и сейчас, полон спокойствия, простодушия, набожной кротости. Конвент после долгих дебатов разрешил ему иметь защитника по собственному выбору. Адвокат Тарже чувствует себя "слишком старым", так как ему 54 года, и отказывается. Некогда он стяжал большую славу, защищая кардинала ожерелья Рогана, но здесь он не хочет стяжать ее. Адвокат Тронше, лет на 10 старше его, не отказывается. А старик Мальзерб сам вызывается и добровольно выступает на поле своего последнего сражения. Добрый старый герой! Ему 70 лет, и волосы его побелели, но он говорит: "Я дважды призывался в совет моего монарха, когда весь мир домогался этой чести, и я обязан ему этой услугой теперь, когда многие считают ее опасной". Эти двое и более молодой де Сез, которого они выбирают для защитительной речи, принимаются за 57 обвинительных пунктов и за 102 документа; Людовик помогает им, насколько может.
Итак, готовится к разбирательству крупное дело, и все человечество, во всех странах, следит за ним. В какой форме и каким способом поведет его Конвент, чтобы на него не пало даже тени порицания? Трудно будет это! Конвент, находящийся действительно в большом затруднении, обсуждает и совещается. Каждый день, с утра до ночи, с трибуны гремят речи по этому делу: нужно растянуть старую формулу так, чтобы она покрыла новое содержание. Патриоты с Горы, ожесточающиеся все сильнее, требуют главным образом быстроты; единственная хорошая форма - это та, которая всех быстрее. Тем не менее Конвент совещается; трибуна гремит, заглушаемая иногда тенорами и даже дискантами; весь зал вокруг нее вопит в частых вспышках ярости и возбуждения. Громы и крики продолжались целых две недели, становясь все резче и сильнее, пока наконец мы не решаем, что в среду 26 декабря Людовик должен выступить и защищаться. Защитники его жалуются, что такая поспешность может быть роковой. Они как адвокаты имеют право на такую жалобу, но тщетно: для патриотизма время тянется бесконечно долго.