Французский палач
Шрифт:
Аполлоний! Чибо помнил, что на самом деле его зовут Ганс Дрешлер и он — сын башмачника из Бреслау. Но этому сыну невежества каким-то образом удалось стать величайшим знатоком алхимии. Даже Авраам — молодой, еще тех времен, когда его разум не был затуманен опиумом, — даже он не мог с ним сравниться. А Виттенберг давно стал центром эзотерических знаний. Говорили, что древние пути Силы сходятся здесь в таком множестве, как больше нигде в мире.
Однако Аполлоний — не из тех, кого можно поторопить. Он являл собою яркий пример угрюмости, свойственной его нации. Хотя Чибо в течение многих лет поддерживал с ним связь, обмениваясь знаниями и описаниями экспериментов, приезд архиепископа с новым элементом, который он желал
Джованни, управляющий братьев, не смог скрасить их ожидания. Он отправился в город и вернулся с лучшими шлюхами, которые только там нашлись, — крупными, неуклюжими бабами, совершенно тупыми и лишенными изобретательности. Франчетто поимел трех, одну за другой, и его не смутило то, что они широко зевали, пока он ими занимался. Архиепископ выбрал себе самую маленькую, на которой все равно обнаружились горы раскормленной плоти, вызвавшие у него глубокое отвращение, однако ей ничего не было известно о радостях боли. Она причиняла ему боль, не доставляя никакого удовольствия, и даже не смогла притвориться, будто ей приятно, когда он ответно причиняет ей боль. Он тосковал по Донателле, своей сиенской любовнице, и ее удивительным дарованиям. Поэтому Чибо безжалостно избил Джованни, чтобы в следующий раз тому захотелось добиться лучших результатов.
— Посыльный от Аполлония, — объявил Генрих фон Золинген.
Юнец оказался прыщавым, не старше девятнадцати лет, с пшеничной шевелюрой, как у всех местных жителей. Он горбился, пришепетывал и имел нахальный взгляд. Архиепископу сразу же стало понятно, почему Аполлоний не выказал никакой реакции при виде останков знаменитой английской обольстительницы Анны Болейн.
— Ганс… то есть мой хозяин шлет свой поклон и вот это.
Он вручил небольшой пергаментный свиток и встал у огня, ковыряя прыщ на щеке.
Джанкарло развернул пергамент и быстро просмотрел список вопросов. Все они имели отношение к минутам казни — тем важнейшим мгновениям, когда встретились жизнь и смерть.
— Поблагодари своего хозяина. Не хочешь ли выпить с нами вина?
— Лучше не стану. — Юнец подавил зевоту. — Он не любит, когда я отсутствую слишком долго. — Прыщавый побрел к двери, но потом обернулся: — Я могу передать ему, когда конкретно вы получите сведения?
— Скоро, — ответил архиепископ, глядя на Генриха. — Думаю, что очень скоро.
— А! Он будет доволен. — Юнец мимолетно улыбнулся, а потом снова зевнул и ушел.
Чибо протянул свиток своему телохранителю:
— Вот то, что нам следует узнать.
Генрих прочел вопросы и, хмыкнув, сказал:
— Он не захочет отвечать нам.
— Как это было бы скучно, если бы он захотел этого сразу. — Джанкарло улыбнулся своему немцу: — Сломай его, Генрих. Сломай ему тело и душу.
— С удовольствием.
Генрих фон Золинген удалился. Братья слушали, как на лестнице, ведущей в подвал, затихают его мерные шаги.
Жан тоже услышал шаги, размеренные и неспешные, и понял: сейчас начнется. Как ни странно, он был даже рад. В течение пяти дней ожидания с ним оставались только его сожаления. Они впивались в его разум больнее, чем веревки — в щиколотки и запястья, обжигали горло желчью, и эта желчь была даже отвратительнее, чем та похлебка, которую в него вливали два раза в день. Бесполезные сожаления — они леденили его сердце сильнее, чем сырой камень выстуживал его тело. И вот теперь он наконец покинет лимб и попадет в ад. Хотя в детстве священники постоянно запугивали его картинами вечного пламени, ожидающего грешников, Жану оно всегда представлялось предпочтительнее того бесконечного «Ничто», которое уготовано ничтожествам, ничего не сделавшим в течение всей своей жизни, ни хорошего, ни дурного. Возможно, он искупит свою вину тем, как встретит ближайшие часы.
За толстой дубовой дверью раздались голоса, потом в скважине заскрежетал ключ. Когда дверь распахнулась, Жан заморгал и отвернулся. Он не закрывал глаза, но устремил взгляд вниз, чтобы постепенно привыкать к свету. В полной тьме камеры даже слабое пламя фонаря казалось ярким, как солнечный свет на сверкающей поверхности моря.
Фонарь был поставлен на пол, а рядом с ним установили жаровню, принесенную из-за двери. Немного привыкнув к свету, Жан посмотрел на своих тюремщиков. Это были те двое, что кормили его каждый день: рослые, мускулистые животные с неизменной щетиной и сломанными носами, характерными для тосканцев. А с ними пришел Генрих фон Золинген. На его лице, представлявшем сплошную рану, ярко горели глаза, словно он предвкушал возможность заняться любимым делом.
Генрих опустил на пол мешок, и там зазвенел металл. Повернувшись к Жану, баварец раздвинул останки губ в неком подобии улыбки. С них слетел шепот:
— Я собираюсь тебя уничтожить, француз.
— Попробуй, урод.
Последнее слово было произнесено негромко и спокойно, почти небрежно. В тоне Жана не было и намека на оскорбление — и именно эта простота вызвала наиболее острую реакцию. Немец с силой ударил Жана сапогом в лицо. Хотя Жан и был связан, он все-таки смог уклониться так, что удар пришелся в плечо, поверх синяков и ссадин, полученных во время избиений в Мюнстере. По его телу разлилась мучительная боль. Однако вместе с болью он испытал чувство торжества. Теперь он мог сказать, каким пыточных дел мастером будет Генрих фон Золинген. Злобным. Спокойные палачи действуют более эффективно. А злоба — это оружие, которое можно направить на того, кто ее испытывает. И поскольку другого оружия у Жана не было, он с радостью ухватился за это.
— Привяжите его к стене! — крикнул Генрих.
Его помощники схватили Жана, освободили ему руки и, растянув их, привязали к железным кольцам, закрепленным в камнях стены. Раньше к этим кольцам подвешивали мешки с продуктами, защищая их от крыс. Жану растянули и ноги, обвязав щиколотки веревками и закрепив их на двух тяжелых бочках.
— Разденьте! — прозвучал новый приказ. С пленника сдернули жалкие тряпицы, которые прикрывали его с момента заточения в мюнстерском подземелье.
— Начнем снизу или сверху? Или с середины? У тебя есть какие-нибудь предпочтения, француз?
Голос мучителя чуть дрожал, противореча нарочитому спокойствию вопросов.
«Этому человеку трудно с собой справляться», — подумал Жан. Однако он не стал отвечать. Ему уже стало ясно, что слова — это лезвия, которыми он может ранить. Но они не затупятся только в том случае, если он будет использовать их редко.
Он не знал, о чем его будут спрашивать. В любом случае, ему мало что известно. Однако он знал, что ничего не скажет, потому что это — единственная малость, которую он все еще способен совершить для Анны Болейн. И он обнаружил, что существует много способов ничего не говорить. Жан решил, что первым способом будет взгляд поверх головы человека, который приближается к нему, — поверх отблеска лампы на металле. Там, на каменной стене, он смог увидеть двор в Монтепульчиано и черные глаза Бекк, устремленные на него из-под коротко остриженных волос.