Фрегат "Паллада".
Шрифт:
20-го числа.
"Что нового?" – спросил я Фаддеева, который пришел будить меня. "Сейчас на якорь будем становиться, – сказал он, – канат велено доставать". В самом деле, я услышал приятный для утомленного путешественника звук: грохотанье доставаемого из трюма якорного каната.
Вы не совсем доверяйте, когда услышите от моряка слово "канат". Канат – это цепь, на которую можно привязать полдюжины слонов – не сорвутся. Он держит якорь в сто пятьдесят пуд. Вот когда скажут пеньковый канат, так это в самом деле канат.
Утро чудесное, море синее,
"Вот за этим мысом должен быть вход, – говорит дед, – надо только обогнуть его. – Право! куда лево кладешь?" – прибавил он, обращаясь к рулевому. Минут через десять кто-то пришел снизу. "Где вход?" – спросил вновь пришедший. "Да вот мыс…" – хотел показать дед – глядь, а мыса нет. "Что за чудо! Где ж он? сию минуту был", – говорил он. "Марса-фалы отдать!" – закричал вахтенный. Порыв ветра нагнал холод, дождь, туман, фрегат сильно накренило – и берегов как не бывало: всё закрылось белой мглой; во ста саженях не стало видно ничего, даже шкуны, которая всё время качалась, то с одного, то с другого бока у нас. Ну, поскорей отлавировываться от берега! Надеялись, что шквал пройдет, и мы войдем. Нет: ветер установился, и туман тоже, да такой, что закутал верхние паруса.
Вечер так и прошел; мы были вместо десяти уже в шестнадцати милях от берега. "Ну, завтра чем свет войдем", – говорили мы, ложась спать. "Что нового?" – спросил я опять, проснувшись утром, Фаддеева. "Васька жаворонка съел", – сказал он. "Что ты, где ж он взял?" – "Поймал на сетках". – "Ну что ж не отняли?" – "Ушел в ростры, не могли отыскать". – "Жаль! Ну а еще что?" – "Еще – ничего". – "Как ничего: а на якорь становиться?" – "Куда те становиться: ишь какая погода! со шканцев на бак не видать".
Мы проскитались опять целый день, лавируя по проливу и удерживая позицию. Ветер дул свирепо, волна, не слишком большая, но острая, производила неприятную качку, неожиданно толкая в бока. На другой день к вечеру я вышел наверх; смотрю: все толпятся на юте. "Что такое?" – спрашиваю. "Входим", – говорят. В самом деле, мы входили в широкие ворота гладкого бассейна, обставленного крутыми, точно обрубленными берегами, поросшими непроницаемым для взгляда мелким лесом – сосен, берез, пихты, лиственницы. Нас охватил крепкий смоляной запах. Мы прошли большой залив и увидели две другие бухты, направо и налево, длинными языками вдающиеся в берега, а большой залив шел сам по себе еще мили на две дальше. Вода не шелохнется, воздух покоен, а в море, за мысами, свирепствует ветер. В маленькой бухте, куда мы шли, стояло уже опередившее нас наше судно "Князь Меншиков", почти у самого берега. На берегу успели разбить палатки. Около них толпится человек десять людей, с судов же; бегают собаки. Мы стали на якорь.
Что это за край; где мы? сам не знаю, да и никто не знает: кто тут бывал и кто пойдет в эту дичь и глушь?
Кто тут живет? что за народ? Народов много, а не живет никто.
Здешние народы, с которыми успели поговорить, не знаю, на каком языке, наши матросы, умеющие объясняться по-своему со всеми народами мира, называют себя орочаны, мангу, кекель. Что это, племена или фамильные названия? И этого не знаю. Наши большую часть из них называют общим именем тунгусов. Они не живут тут, а бродят с места на место, приходят к морю ловить рыбу. За ними же скоро, говорят, придут медведи за этим же. Мы пока делаем то же: рыбы пропасть, камбала, бычки, форели, род налимов. Скоро пойдет периодическая рыба из породы красных, сельди и т. п. У нас теперь рыба и рыба на столе. Вместо лошадей на берегу бродят десятка три тощих собак; но тут же с берегов выглядывает из чащи леса полная невозможность ездить ни на собаках, ни на лошадях, ни даже ходить пешком. Я пробовал и вяз в болоте, спотыкался о пни и сучья.
Какой же это берег? что за бухта? – спросите вы. Да всё тянется глухой, манчжурский, следовательно принадлежащий китайцам, берег.
Июнь.
Нет, берег, видно, нездоров мне. Пройдусь по лесу, чувствую утомление, тяжесть; вчера заснул в лесу, на разостланном брезенте, и схватил лихорадку. Отвык совсем от берега. На фрегате, в море лучше. Мне хорошо в моей маленькой каюте: я привык к своему уголку, где повернуться трудно; можно только лечь на постели, сесть на стул, а затем сделать шаг к двери – и всё тут. Привык видеть бизань-мачту, кучу снастей, а через борт море.
Хожу по лесу, да лес такой бестолковый, не то что тропический: там или вовсе не продерешься сквозь чащу, а если продерешься, то не налюбуешься красотой деревьев, их группировкой, разнообразием; а здесь можно продраться везде, но деревья стоят так однообразно, прямо, как свечки: пихта, лиственница, ель; ель, лиственница, пихта, изредка береза; куда ни взглянешь, везде этот частокол; взгляд теряется в печальной бесконечности леса. Здесь все деревья мешают друг другу расти, и ни одно не выигрывает на счет другого. В тропиках, если одно дерево убивает жизнь вокруг, зато разрастется само так широко, великолепно!
Мы успели войти кое в какие сношения с бродячими мангунами, ороча, или, по-сибирски, тунгусами. К нам часто ездит тунгус Афонька с товарищем своим, Иваном, – так их называли наши. Он подряжен бить лосей, или сохатых, по-сибирски, и доставлять нам мясо. Он уже убил трех: всего двадцать пять пуд мяса. Оно показалось мне вкуснее говяжьего. Он бьет и медведей. Недавно провожал одного из наших по лесу на охоту. "Чего ты хочешь за труды, Афонька? – спросил тот его, – денег?" – "Нет", – был ответ. "Ну, коленкору, холста?" – "Нет". – "Чего же?" – "Бутылочку".
А чем он сражается со зверями? Я заметил, что все те, которые отправляются на рыбную ловлю с блестящими стальными удочками, с щегольским красного дерева поплавком и тому подобными затеями, а на охоту с выписанными из Англии и Франции ружьями, почти всегда приходят домой с пустыми руками. Афонька бьет лосей и медведей из ружья с кремнем, которое сделал чуть ли не сам или, может быть, выменял в старину у китобоев и которое беспрестанно распадается, так что его чинят наши слесаря всякий раз, как он возвратится с охоты. На днях дали ему хорошее двуствольное ружье с пистоном. Он пошел в лес и скоро воротился. "Что ж ты?" – спрашивают. "Возьмите, – говорит, – ружье: не умею из него стрелять". Он обещал мне принести медвежьих шкур – "за бутылочку".
Про семейства гиляков рассказывают, что они живут здесь зимой при 36є мороза под кустами валежнику, даже матери с грудными детьми, а захотят погреться, так разводят костры, благо лесу много. Едят рыбу горбушу или черемшу (род чесноку).
Но их мало, жизни нет, и пустота везде. Мимо фрегата редко и робко скользят в байдарках полудикие туземцы. Только Афонька, доходивший в своих охотничьих подвигах, через леса и реки, и до китайских, и до наших границ и говорящий понемногу на всех языках, больше смесью всех, между прочим и наречиями диких, не робея, идет к нам и всегда норовит прийти к тому времени, когда команде раздают вино. Кто-нибудь поднесет и ему: он выпьет и не благодарит выпивши, не скажет ни слова, оборотится и уйдет.