Фрекен Смилла и её чувство снега (с картами 470x600)
Шрифт:
Он не оратор. За последние пять минут он сказал мне больше, чем за прошедшие полтора года. Он так распахнул свою душу, что я не решаюсь прямо смотреть на него, а смотрю в кружку. На поверхности образовались маленькие прозрачные пузырьки, на которые попадает свет, преломляясь красным и лиловым.
— С того дня мне стало казаться, что он чего-то боится. То, что ты говоришь о следах, никак не выходит у меня из головы. Поэтому я слежу за тобой. Ты и Барон понимаете — понимали — друг друга.
Исайя приехал в Данию за месяц
— Я совершенно случайно вижу, как ты поднимаешься к Юлиане и снова уходишь. И крадусь за тобой в «моррисе». Вижу, как ты кормишь собаку. Как ты перелезаешь через забор. И открываю другую калитку.
Вот как, оказывается, обстоит дело. Он что-то слышит, что-то замечает, он следует за мной, он открывает калитку, получает по голове, и вот мы сидим здесь. Никаких загадок, нет ничего нового и тревожного под солнцем.
Он ухмыляется мне. Я улыбаюсь ему в ответ. Так вот мы сидим, пьем кофе и улыбаемся друг другу. Мы знаем, что я знаю, что он лжет.
Я рассказываю ему об Эльзе Любинг. О Криолитовом обществе «Дания». Об отчете, который лежит перед нами на столе в полиэтиленовом пакете.
Я рассказываю ему о Рауне. Который работает не совсем в том месте, где он работает, а в другом.
Он сидит опустив глаза, пока я говорю. Сгорбившийся, неподвижный.
Что-то между нами недосказано, что-то лежит на грани сознания. Но мы оба чувствуем, что участвуем в бартерной сделке. Что мы в глубоком взаимном недоверии обмениваемся сведениями, которые вынуждены сообщать, чтобы получить что-нибудь взамен.
— И потом а-адвокат.
На улице, над гаванью, появляется свет, как будто он спал в каналах, под мостами, откуда он медленно выходит на лед, который начинает светиться. В Туле свет появлялся в феврале. За несколько недель до того, как показывалось солнце, пока оно еще было далеко за горами и мы жили в темноте, солнечные лучи освещали Перл-Айленд, находящийся в море за сотни километров, и заставляли его светиться, словно осколок розового перламутра. И тогда, что бы взрослые ни говорили, я была уверена, что солнце просто было в зимней спячке в море, а теперь просыпается.
— Все начинается с того, что я замечаю машину, красный «БМВ», на Странгаде.
— Ну и что, — говорю я.
Мне кажется, что машины на Странгаде каждый день разные.
— Раз в месяц. Он забирает Барона. Когда он возвращался, с ним было невозможно говорить.
— Вот как, —
Медлительным людям надо давать столько времени, сколько им потребуется.
— И вот однажды я открываю машину и заглядываю в бардачок. У меня есть инструмент. Оказывается, это адвокат. Его зовут Винг.
— Ты мог перепутать машину.
— Ц-цветы. Они словно цветы. Когда ты садовник. Я увидел машину раз или два, и все — я ее запомнил. Как у тебя со снегом. Как у тебя было на крыше.
— А вдруг я ошиблась?
Он качает головой.
— Я видел, как вы с Бароном играли в ту игру с прыжками.
Большая часть моего детства прошла в этой игре. Часто я продолжаю играть в нее во сне. Кто-то прыгает на гладкую снежную поверхность. Остальные ждут, повернувшись к нему спиной. Потом надо на основе следов реконструировать прыжок первого. В эту игру мы и играли с Исайей. Я часто отводила его в детский сад. Мы часто опаздывали на полчаса. Меня ругали. Говорили о том, что детский сад не сможет работать, если дети будут сползаться в течение всего дня. Но мы были счастливы.
— Он прыгал, как мешок блох, — говорит механик мечтательно. — Он ведь был хитер. Он делал полтора оборота в воздухе и приземлялся на одну ногу. И попадал в свои собственные следы.
Он смотрит на меня, качая головой.
— Но каждый раз, каждый раз ты отгадывала.
— Сколько времени они отсутствовали?
Звуки пневматического молота с Книппельсбро. Просыпающееся уличное движение. Чайки. Далекий низкий звук, скорее даже глубокая вибрация первой ракеты на подводных крыльях. Короткий сигнал борнхольмского парома в тот момент, когда он разворачивается перед Амалиехавен. Начинается утро.
— Может быть, несколько часов. Но его привозила другая машина. Такси. Он всегда возвращался один на такси.
Он делает нам омлет, пока я стою в дверях и рассказываю ему об Институте судебной медицины. О профессоре Лойене. О Лагерманне. О следах того, что, возможно, было мышечной биопсией, взятой у ребенка. После того как он упал.
Он режет лук и помидоры, окунает их в масло, крепко взбивает белки, замешивает желтки и поджаривает все с обеих сторон. Он ставит сковородку на стол. Мы пьем молоко и едим кусочки черного, сочного ржаного хлеба, пахнущего смолой.
Мы едим в молчании. В тех случаях, когда я ем с чужими людьми — как сейчас — или если я очень голодна, — я задумываюсь о ритуальном значении еды. Из детства я вспоминаю, как сочеталась торжественность собрания с сильными вкусовыми ощущениями. Розоватая, слегка пенящаяся ворвань, которую едят из общей миски. Ощущение того, что, строго говоря, все в мире существует, чтобы быть разделенным между людьми.
Я встаю.
Он стоит в дверях, как будто хочет загородить мне дорогу.
Я думаю о том, что он не все до конца рассказал мне сегодня.