Фронтовые ночи и дни
Шрифт:
Я даже не теряю сознания, только вижу, что на меня надвигается заднее колесо, а на заднем шасси вес установки со снарядами составляет около двух с половиной тонн. Собрав всю волю, едва успеваю перевернуться. Колесо проходит мимо, диффер заднего колеса слегка «гладит» меня по спине…
Солдаты, проходившие мимо, видели эту картину и подняли крик. Машину остановили, мои бойцы забрали меня из-под колес.
Даю водителю команду развернуться, наводчику задаю прицел, угломер. Едва ворочаю руками (мышцы передавлены). Делаем залп. Затем посылаю командира орудия найти комбрига и доложить о случившемся.
Минут через
Расположились мы в брошенной землянке. Воды нет, ведра тоже не найдешь. Кое-как с помощью снега привел себя в порядок. Помог солдат. Через двое суток за нами пришла машина, и мы уехали в Назаровский. Снег валил густыми хлопьями, дул сильный ветер, и мы с трудом различали полевую дорогу.
Через неделю я уже ходил. В госпиталь ехать отказался. В лесу под Назаровским солдаты срубили баню на «высшем уровне» — не только установили где-то добытый котел, но и оборудовали парилку. Такого удовольствия после полугодового пребывания в грязи я в своей жизни не испытывал. Бойцы парились до потери сознания. Наиболее усердных выносили на улицу и катали в снегу. Снег был чистый и мягкий.
Отмылись все основательно, очистились от вшей. А я после такого лечения быстро восстановил свои силы и стал ходить.
Взвод разместился в просторном доме одинокой казачки, ее муж и двое сыновей были на фронте.
Погода нас не баловала. Уже в первых числах декабря температура падала до минус двадцати градусов, при этом мороз сопровождался ветром.
По дорогам двигались толпы немцев и румын, взятых в плен в ходе боев. Колонны немцев в пять — семь тысяч обычно сопровождали два бойца с автоматами — один впереди, другой сзади. Колонны румын не сопровождал никто. И те и другие имели жалкий вид, закутанные в одеяла, простыни, женские юбки, кофты и просто в тряпье, награбленное в домах или украденное с плетней. Как они не были похожи на тех, которые в начале войны с высокомерной наглостью грабили, насиловали, убивали женщин и детей! С обмороженными лицами, едва попадая в село, они грязной массой растекались по улицам и у каждого встречного просили: «Клеба?!»
Вот к дому, где мы размещались, подошли двое немолодых румын. Вид у них был более чем жалкий. Дрожали как осиновый лист, и видно было, что из хутора им уже не выйти — замерзнут где-нибудь под забором. Хозяйка дома, пожилая казачка, кляня их на чем свет стоит, тем не менее пустила в сени. Мы увидели у одного из них за спиной футляр скрипки.
Пригласили румын в горницу, где располагались солдаты и было жарко натоплено. Я попросил одного из румын — капрала — сыграть нам что-нибудь. Тот знаками объяснил, что скрипка и смычок должны согреться. Я также знаками показал — грейся сам и грей свою скрипку.
Румын снял футляр, открыл его, бережно извлек скрипку и смычок, посмотрел по сторонам, а в зале нас оказалось человек пятнадцать, и положил инструмент на пол, подальше от печи. Старый солдат Березин взял свой стул, поставил рядом и бережно положил на него скрипку и смычок.
Довольный, заулыбавшись, румын кивком выразил свое одобрение. Солдаты, расположившись на стульях и на полу, молчаливо наблюдали эту сцену. Капрал несмело изрек:
— Клеба!
Старшина Михаил Андреевич Гагарин, солдат тоже в годах, молча отрезал румынам по огромному ломтю хлеба, на каждый из них положил по паре кусков американской тушенки, налил по сто граммов водки и знаками предложил выпить и закусить.
Румыны недоверчиво и даже с некоторой опаской смотрели то на Гагарина, то на меня (мне только что присвоили звание младшего лейтенанта), то переглядывались между собой. Затем, очевидно, голод пересилил страх и недоверие. Трясущимися руками они взяли стаканы с водкой, залпом выпили и, пуская слюни, впились зубами в бутерброды. Мы молча наблюдали.
Вначале они, почти не жуя, давясь, глотали куски хлеба и тушенки, затем, видимо, после выпитой водки, успокоились и хотя жадно, но обстоятельно пережевывали пищу. Лица их порозовели, глаза блестели, румыны щурились от удовольствия. Мы их не торопили. Наконец они кончили жевать.
Капрал снял шинель, на его гимнастерке поблескивали две незнакомые медали. Он взял скрипку и несколько минут настраивал ее. Солдаты молчаливо ждали. Затем капрал встал в позу скрипача, минуту помолчал, что-то пробурчал про себя (а может, помолился) и плавно повел смычком.
Полилась тихая нежная мелодия с веселыми нотками, словно музыкант стал рассказывать о маленькой девочке-шалунье. Вот она прыгает на одной ножке, напевая что-то свое, ее веселый смех звенит в скрипичном звуке. А музыка уже рассказывает, как эта девочка превращается в девушку. Движения ее плавны и нежны, задумчивый взгляд устремлен вдаль, может, в будущее. Наконец, скрипка повествует о старой женщине, сидящей в кресле с вязаным чулком, с умилением вспоминающей свое детство…
Скрипач, закрыв глаза и покачиваясь в такт музыке, словно всего себя отдавал нежным звукам скрипки. И пока он играл, в комнату поднабилось около сорока солдат. Каждый вновь приходящий, стараясь не шуметь, выбирал себе место на полу и устраивался поудобнее.
Наконец звук оборвался. Солдаты некоторое время молчали, потом раздались редкие хлопки, одобрительные, но спокойные голоса. Мне даже как-то неловко стало за своих товарищей, за их спокойную реакцию. Лишь спустя несколько лет, уже демобилизовавшись, я слушал по радио эту музыку в исполнении Давида Ойстраха и узнал, что это была соната № 25 Моцарта. Но солдатами она осталась непонятой.
Румыны тоже о чем-то между собой переговаривались. Наверное, поняли, что музыка впечатления не произвела. Капрал вновь поднял скрипку, закрыл глаза, помолчал и вдруг ударил смычком по струнам. Раздался сигнал тревоги. Солдаты замерли в напряженном ожидании. А скрипка уже продолжала вещать о чем-то грозном, тяжелом, злом, о каком-то всеобщем бедствии. Слезы и кровь. Скрипка стонет, плачет, кричит: «Беда! Горе! Вот оно!» Грохот канонады. Нашествие. Грозное и тяжелое…
Ах, как этой скрипке недоставало симфонического оркестра! Или хотя бы фортепианного сопровождения. Но солдаты все поняли. Это же война! Их лица застыли в суровом ожидании. Лишь желваки подрагивали на их лицах, руки непроизвольно сжаты в кулаки, глаза хмуро глядят в пространство, не замечая ничего перед собой.