Фройляйн Штарк
Шрифт:
— Запомни, ты не просто работаешь, — внушал мне дядюшка, — ты занимаешь должность.
Мне эта мысль нравилась, я чувствовал себя важным человеком. Жалованья мне не платили, но зато служба моя с каждым днем, с каждой женщиной становилась все интересней…
Начиналась она в девять часов утра. Мы уже слышали, как по старинной монастырской лестнице, громко болтая, поднимаются посетительницы, однако оба наши швейцара — по старой привычке они занимали свои посты за десять минут до открытия библиотеки — пока еще дремали, опустив головы, уставшие от вчерашнего дня, уставшие от многолетнего сидения, ожидания и тягучей дремы, и не собирались приступать к работе, пока не стихнет девятый удар колокола. Затем они наконец поднимали левую руку
5
но, прежде чем объяснить, в чем заключалась моя работа, я должен подробнее остановиться на паркете этого барочного книжного святилища. Он был набран из вишни и ели, этот благородный, как палуба корабля, и звонкий, как корпус скрипки, пол — bref, [3] как сказал бы дядюшка, тут же позабыв об этом призыве, bref: это были священные подмостки в роскошном обрамлении книжных шкафов, обшитых деревом стен, тонких пилястр в стиле рококо, причудливой пляски светотени на волнах пластического декора, вздымающихся до самого потолка и охватывающих кольцом живописные плафоны, тем самым придавая небу что-то земное, а земле — залитому солнечным светом паркету — что-то небесное.
3
Короче [фр.].
Туфли на резиновом ходу приближаются и наконец замирают передо мной.
Я ставлю перед ними войлочные башмаки, и классная дама, улыбаясь мне сверху, сует в них ноги. Следующий, пожалуйста!
Следующий, вернее, следующая тоже получает пару войлочных башмаков и бесшумно скользит прочь, в барочный зал, к книгам. В этом и заключается моя задача: подбирать для каждой посетительницы войлочные башмаки по размеру — маленькие, большие, средние, широкие, узкие. Ни одна нога не должна ступить на священные подмостки без защитных войлочных башмаков, без лаптей, как мы называли их для простоты. Следующий, пожалуйста!
На мне, конечно, лежала огромная ответственность, ибо этот благородный скрипич — но-палубный пол со своими инкрустациями считался таким драгоценным, что даже крохотная вмятинка или царапинка на нежном, как кожа, вишневом дереве, скажем от маленькой подковки или острого каблучка, вызвала бы у дядюшки или его ассистентов, младших библиотекарей, вопль ужаса, но у меня с этим проблем не было: наши посетители, люди приличные, образованные, беспрекословно совали ноги в приготовленные лапти. Я был, по выражению дядюшки, служкой-башмачником при вратах книжного святилища. С девяти часов утра до шести вечера — с часовым обеденным перерывом — моей стихией были ноги и коленки: я останавливал их, облачал в лапти — спасибо, мальчик! следующий, пожалуйста! А когда они, «поглядев на выставку», как многие из них выражались, возвращались из святилища и стряхивали башмаки, я расставлял их строго по местам, в опрятные шеренги.
— На борту книжного ковчега, — говорил дядюшка, — властвует разум, то есть порядок.
6
Это началось июльским вечером. Дядюшка был в своей шелковой летней сутане от лучшего римского портного, а Штарк в своем альпийском убранстве — вельветовых брюках и клетчатой рубахе. Дядюшка, по обыкновению, восседал в прелатском кресле во главе стола с салфеткой за воротом и, проповедуя аскетический образ жизни, то и дело прикладывал к влажному лбу надушенный батистовый платочек. Я сидел в двух стульях от монсеньера, спиной к открытой двери на кухню, и изображал благодарного, жаждущего знаний ученика. Если дядюшка поднимал бровь — всегда левую, — я, впечатленный глубокими морщинами на его могучем челе мыслителя, тоже пытался поднять свою левую бровь.
— Ну надо же, какая духота! — говорил дядюшка.
Фройляйн Штарк, как обычно, сидела на кухне, и с каждой ложкой супа, которую она шумно заглатывала, в столовой словно все больше сгущался сумрак; все громче тикали настенные часы, все дальше отодвигались в черную лаковую сень изможденные лица архиепископов и хранителей библиотеки, висевшие на стене против меня.
Дядюшка поднял глаза.
На пороге стояла Штарк.
— Башмаки — это не занятие для мальчишки, — сказал она.
Мы опустили ложки.
— Он что, допустил какой-то ляпсус? — спросил дядюшка.
— Нет, он все делает правильно, — ответила Штарк (короткая пауза), — может, даже слишком правильно!
— А не кажется ли вам, что вы мелете чушь?
— Нет.
— Объясните наконец, о чем идет речь.
— О спасении его души. О том, что написано в катехизисе.
Фройляйн Штарк стояла на пороге, скрестив на груди руки, поджав губы и сузив глаза. Дядюшка перевел взгляд на меня, поднял левую бровь; я печально пожал плечами. Фройляйн Штарк схватила своими крепкими руками супницу и, не глядя на нас, понесла ее на кухню. Часы на башне пробили четверть, за окном тихо пламенел закат. Мы с дядюшкой затаили дыхание, мы оба чувствовали: это еще не все! Главное впереди. И действительно, через минуту она опять выросла на пороге, улыбнулась своей улыбкой Мадонны и сказала:
— Ваш племянник, монсеньер, прегрешает против седьмой заповеди!
— Что вы имеете в виду?
— Похотливые взоры.
Дядюшка, явно слегка растерявшись, ухмыльнулся и покачал головой, покрытой мелким бисером пота. Но через мгновение, совладав с собой, он положил руки на стол, справа и слева от тарелки, откинулся на спинку своего похожего на трон кресла и сказал, возведя глаза к потолку:
— Фройляйн Штарк, я не помню, чтобы я нажимал на кнопку звонка.
Она кивнула.
— Я подумала: мальчишку мы переведем к ассистентам.
— Любезнейшая, кто здесь шеф?
— Вы заведуете книгами, — ответила она хитро, — а мое дело присмотреть за мальчишкой.
— Мой племянник останется там, куда я его поставил.
— В скрипторий.
— Нет, — сказал дядюшка.
— Да, — сказала фройляйн Штарк.
— Фройляйн Штарк, hie est nepos praefecti, это племянник шефа…
— Да, — перебила она его, — в том-то и дело! Ваш племянник — маленький Кац, поэтому за ним нужен глаз да глаз.
Фройляйн Штарк опять улыбнулась своей улыбкой Мадонны, а дядюшка, вновь воззрившись на потолок, произнес бесцветным голосом:
— Мальчик носит фамилию своего отца.
Все предметы в столовой погрузились во мрак, а в окне на противоположной стороне двора закат вставал багровой стеной над черной крышей монастыря. В общем-то, это было верно. Мама была урожденной Кац, ту же фамилию носил и дядюшка, но оба утратили свое родовое имя: мама — выйдя замуж, дядюшка-став священником; его теперь называли монсеньер.