Галактический штрафбат. Смертники Звездных войн
Шрифт:
Сидел…
Пробовал даже на животе, с разнообразными вывертами, чувствуя, как последовательно затекают щиколотки, колени, спина, плечи, шея…
Встать, размять себя в полусогнутом положении, громыхнуть железом, вывернуть щиколотки на ребрах пола, выругаться от души, помянуть нехорошим словарем предков комбата до седьмого колена включительно — вот и все времяпрепровождение…
Действительно, ничего больше не надо, никаких палаческих изобретений — низкий потолок, ребристый пол, соответствующая температура — все просто, как треугольный табурет–переросток…
Когда от стены неожиданно, как манна небесная, отваливалась
По–настоящему расслабить тело не позволял холод. Сначала, сгоряча, я не понял, почему этот карцер называют «холодным», только потом почувствовал, что в камере какая–то хитрая температура, при которой сразу не замерзаешь, а начинаешь околевать постепенно. Откуда–то незаметно появляется дрожь во всем теле, бьет изнутри, колотит все сильнее, треплет, как лихорадка, пока не понимаешь, что ты элементарно замерз…
Откуда здесь, на этой сухой и жаркой планете, такая температура? Не иначе, карцер расположен рядом с холодильными камерами, только так можно объяснить…
Но воображение рисовало нечто совсем другое — глыбы льда, сахарно–блестящие айсберги, свет от которых настолько ярок и резок, что поворачивается обратной стороной своего смысла и становится синонимом слепоты… Еще — какие–то подземные, извилистые, бесконечные пещеры изо льда и холода, из которых уже никогда не выбраться.
Никогда и никуда…
Очень скоро я действительно заблудился в холоде и в этой режущей слепоте. Потерял всякий счет времени, любого времени… Словно все мыслимое время кончилось в одночасье, секунды, минуты, часы сплавились в одну густую, вязкую массу, тягучую и приторную. Очень скоро я окончательно утонул в этой массе…
Только капель, только холод, ослепляющий свет и затекающие, распухающие конечности…
Трое суток…
Наверное, это не намного меньше, чем вечность!
* * *
Я думал?
Не знаю, вряд ли… Точнее, трудно назвать четким, структурным словом «мышление» тот поток сознания, бьющийся о края черепной коробки, пульсирующий кровью, заливаемый безжалостным светом, подгоняемый унылыми ударами капель…
Но я думал!
Думал о себе, о том, что со мной происходит, и, похоже, жалел себя…
Кто я? Куда — я? Зачем — я?
Зачем я воюю и зачем я вообще живу… Чтобы воевать?
Не знаю, не могу ответить, боюсь отвечать, просто заранее догадываюсь, что все мои ответы будут неправильными!
Война все–таки меняет людей…
Как? Трудно сказать… Каждого по–разному, по–своему, но все–таки — каждого… Кто–то становится циником, кто–то озлобляется, плюет на себя, а уж на окружающих — тем более, до блевотины, до полного безразличия, абсолютного, словно космический вакуум. А кто–то, говорят, становится философом и начинает думать, думать и думать… Таких — меньшинство, к сожалению, тех, кто думает, а не соображает — всегда меньшинство, именно поэтому все всегда повторяется. Война сильно меняет людей, зато она, родимая, никак не меняет человечество…
Если разобраться, я ведь почти ничего не забыл. Ничего!
Я помню, до сих пор отчетливо помню, как мы с парнями из бригады «Бешеных» входили в брошенные города на планете Тайга. День за днем входили в небольшие местные городки, и все они были пустыми…
Пустые города напоминают кладбища. Только это не те аккуратные, ухоженные кладбища довоенных времен с выровненными оградками, цветничками, крашеными яйцами на Пасху и налитыми стопочками у подножия памятников. На официальных кладбищах, хоть их и называют царством мертвых, больше чувствуются руки живых и даже некоторое нарочитое кокетство вечной памяти.
Брошенные города скорее напоминают поспешные, массовые захоронения в пору военных действий, своего рода кладбища–многоэтажки, когда времени мало, работы много, и каждого надо все–таки сгрузить в яму и чисто по–человечески предать земле. Потом все уходят, и остаются только насыпанные холмики. Места, где люди перестали быть людьми, они вроде рядом, но их уже нет…
В брошенных городах тоже нет никого. Это сразу ощущается кожей, нервами, каждым сегментом брони, как только ты входишь в такой город, осторожно пробираясь между домами с темными, слепыми окнами, ржавыми водопроводными лужами, обгорелыми головешками и брошенными впопыхах вещами. Даже удивительно, сколько вещей оказывается в непривычных местах и в самых неожиданных сочетаниях: детская коляска до краев наполнена старыми туфлями и зацеплена ручкой за крючок водонапорной колонки, в лохматую клумбу воткнут острием нераскрытый пляжный зонтик, стиральная машина с вываленными, будто кишки, внутренностями почему–то стоит посередине дороги, а влажный асфальт тротуара усыпан цветными фотографиями, как красивыми осенними листьями… Гуляет ветер, хлопают ставни, где–то поскрипывает, потрескивает — но все равно кажется, что здесь стоит мертвая тишина…
Вдруг — неожиданный, живой звук, кто–то шумно бросается к нам из–под развалин. Ребята реагируют мгновенно, привычно, те, кто на открытом месте, приседают на одно колено, вскидывая винтовки, кто успевает — прыгают за углы и заборы…
Молниеносная вспышка очередей. Оказывается — собака. Здоровенная псина, овчарка, когда–то ухоженная, откормленная, балованная, теперь разлетается на ошметки.
— А кто ее знает? Может, бешеная… — пожимают плечами стрелки.
Идем дальше…
И опять глухая, ватная тишина, которую не могут разбавить случайные механические звуки.
Покинутый город словно задает вопрос — почему? Где же вы, люди, что с вами стало? Только этот вопрос не услышишь, его можно лишь увидеть и почувствовать. Если бы я был художником, я бы попробовал нарисовать тишину брошенных городов, безнадежно глядящих на вас темными, подслеповатыми окнами…
— Мертвецы, когда умирают, выглядят до ужаса мертвыми, — сказал когда–то на заре веков один из литературных классиков.
Эта древняя фраза царапнула меня еще на первом курсе университета. Со временем бы забылась, наверное, как забылось многое из того, что когда–то читал запоем, не спал ночами, шалея от необъятности книжной мудрости…
Жизнь не позволила забыть. Потом, на войне, я вспомнил эту фразу и понял, что хотел сказать классик этим тройным подчеркиванием смерти. Мертвые, брошенные тела выглядят так, словно они не принадлежат уже не только себе — вообще никому, даже этому миру не принадлежат. Брошенные, забытые, сломанные куклы, в которых уже совсем не узнаются люди…
Я помню, как на той же Тайге мы закрепились на преобладающей сопке в квадрате 18–14. Ее южный, пологий склон порос извивающимися разлапистыми соснами и жестким, как проволока, багульником, северный же, крутой склон был голым и продуваемым, только щетинился соломой прошлогодней травы.