Гамаюн — птица вещая
Шрифт:
— Теплое сукно. — Отец пощупал реглан негнущимися пальцами. — Больше ничего на зиму?
— Зачем еще?
— Ясно. За скотом не ходить, навоз не возить, — согласился отец. — В трамвае — крыша, на заводе — тоже. Нигде не дует... — И вышел недовольный.
В комнату через открытое окошко летела мошкара, хороводно кружилась вокруг лампочки. На улице бренчала гитара. Незрелые, ломкие голоса пели бытовавшую тогда песенку, занесенную джазом Утесова: «Гоп со смыком».
Закурив, Ожигалов подошел к окну и вслушивался в песенку с выражением не то страдания, не то неловкости.
— Ты что это не в своей тарелке, Ваня? — спросил Николай, предполагая, что виной — отец. — На него не обижайся, ему трудно угодить. Все старики ворчат.
Ожигалов повернулся к Николаю, лицо его построжело.
— Хочу попросить тебя, Николай, об одной услуге.
— Пожалуйста...
— Услуга такая. Сегодня у тебя будет Квасов...
— Откуда ты знаешь? — удивился Николай.
— Прибегала ко мне Марфа...
— Понятно.
— Итак, проясни с Жорой всю обстановку. Он хочет тебе открыться. Нас либо стесняется, либо, верней всего, не доверяет. — Ожигалов смял окурок. Лиловый якорек на левой кисти руки, казалось, шевелился. — Учти: если прицепятся со стороны, Жорке не отбелиться.
— Я ничего пока не знаю. У тебя тоже одни намеки, Ваня...
— Надо доискаться истины и помочь. — Ожигалов говорил веско, без обычной усмешки. — Тебе в партию вступать. Зачислим это как первое партийное поручение. Человека надо выручить... — Он поднялся, подал руку.
— Хорошо. — Николай задержал его руку в своей. — А может быть, останешься?
— Прогуливать светлое царство? — Ожигалов натянул кепку на голову. — Кстати... Недавно в «Веревочке» Квасов познакомился с одним гражданином. Напомни: гражданин в косоворотке. Скажи Квасову: неплохой человек. Загадки? Опять-таки Марфа узнала. Она с этим человеком встретилась, он ей свой телефон дал. Вот они и встретились. Хороший и нужный человек. Ну, прощай. Наталье — пламенный привет от всего моего многогранного семейства...
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Отец будто только и ждал ухода Ожигалова. Внимательно осмотрев в сопровождении Лукерьи Панкратьевны весь дом и двор, он вернулся в комнату и присел на стул спиной к двери.
— Не знаю, как у тебя на работе, — начал отец, глядя не на сына, а на гирьки ходиков, бросивших на стену резкие подрагивающие тени, — а тут... От чего ушел, к тому и пришел. Только разве труба повыше и дыма поболе. — Он откашлялся, вытер ладонью бороду. — И родня такая же малокультурная, необразованная. А пища... — Старик уныло качнул головой. — Жалко мне вас. Что там купил за шинель, кроме водки? Ливер и тюльку?
— Учиться начну, — сказал Николай, продолжая думать о поручении Ожигалова.
— Поступил уже?
— Поступаю. Выучусь, буду инженером.
— Инженером? — переспросил отец, всматриваясь в сына. — Поблек ты, Коля. Матерь пугать не стану, а не тот стал, кем был. С армии вернулся молодцом. А тут и с лица привял, и...
— В армии жил без забот. Да и здесь пища хорошая, всегда вовремя, ровная...
— Пища? Вот эту «жуй-плюй» пищей называешь? — Отец ткнул пальцем в рыбешку. — Инженер! Помню, когда отводку тянули, заезжал в село инженер, начальник дистанции. Кучер у него. Фаэтон. Длинный пинжак. Фуражка с кокардой. Вечером заехал, а брит. Видать, два раза в сутки брился.
Николай сконфуженно провел по щетине, затянувшей его подбородок и щеки.
— Извини, замотался.
— Я не к тому. — Отец стал добрее и как-то ближе. — Если уж ушел, так ушел! Было бы за что... О селе не думай. Власть правильно сочинила: земля обчая, скот и так далее. Теперь уходить не жалко. Раньше бы за межник свой уцепился, а теперь что Михеев, что Сидоров на земле — разницы нету... Мы с матерью вдвоем остались. Тоже, кроме подпола да коровенки, все чужое...
— Хуже стало в артели?
— Почему хуже? В обчем, не жалко. И не жалей. Начал тут корневиться, держись...
Наконец вернулась Наташа. Она успела навестить сестру, Анну Петровну, привезла от нее кое-какие продукты. Наташа весело и приветливо поздоровалась с отцом. Глаза ее, веселые, искристые, говорили лучше слов. Сближение между чужими людьми, вступившими в родственные отношения, не всегда проходит искренне. Но оно легко давалось Наташе. Она любила людей и верила хорошему в них, не выискивала дурного. Ей и сейчас хотелось сделать приятное мужу и не обидеть его отца. Но, узнав о шинели, она расстроилась: «Зачем, Коля? Я бы все достала сама и без этого...» Ей были дороги воспоминания, связанные с шинелью, первые робкие встречи с Николаем. Какой-то кусочек прошлого откололся вместе с этой шинелью, перекочевал в чужие руки.
Степан Бурлаков наблюдал за невесткой сначала с любопытством, а потом со скрытой нежностью. В памяти воскресла картина метельной столицы, девушка, бросившаяся поддержать старуху; лицо девушки запомнилось ярко, на всю жизнь. Неужто это была Наташа?.. Отец не хотел спрашивать. В конце концов неважно, она или не она. Но именно такая могла это сделать.
Наташе хотелось понять, осмыслить интересы отца Николая, пока такие для нее далекие. Она не совсем понимала, с кем спорит отец. Он заставил ее сесть рядом и слушать его рассуждения о том, что значит свое и что не свое, общее, государственное.
Была революция, да, была, развивал свои мысли Степан Бурлаков, объявили крестьянам вольную землю, дали во владение помещичью усадьбу, скот помещика и его земледельческие машины. Пошло дело вроде ничего. На своей земле. Но на этом государство не остановилось. Собрали в один кошель все: и землю, и тягло, и плуги. Дело пошло хуже. Пришел трактор. Но одна морока с ним. Покружился по буграм, пожрал керосина столько, что можно бы светить лампы пять лет подряд, не меньше. И ушел. Объявили: дело не идет из-за руководителей. Если вместо такого-то поставить такого-то, то лучше пойдет. Поставили такого-то, а дело не двинулось, рожь обсыпалась, вика-смесь почернела в валках, капусту засыпало снегом, картошку копали в заморозки, лопата не шла, и в бороде иней... Потом Михеева назначили, более расторопного, сапожника. Это ему валушка пришлось скормить, чтобы Марфиньку отпустил. Чуть сдвинулось дело с мертвой точки — глянь, опять какая-то переделка! Вроде нужно изгонять лен, сеять картошку и морковку для потребностей города. И опять не помогло. И шефы приезжают, и дети по самое горло в навозе, не учатся до глубокой зимы, а все скрипит, буксует, как колесо на склизком. А все потому, рассуждал Степан Бурлаков, что нет у людей отношения, не видят своего. Сколько ни двужильничай, все едино заплатят, как установят в районе, а налоги, заготовки — «отдай, а то потеряешь». Кулаков выслали, а много ли было кулаков в их местности? И не разговелись на них, и зла не сорвали... «Нету интереса» — на том крепились размышления Степана Бурлакова, а раз «нету интереса» в обчем котловом довольствии, то каждый принялся варить щи в своем чугунке.
Думалось, в городе лучше, а тут тоже тюлька. Хотя ничего не скажешь, ехал сюда — по дороге двадцать новых фабричных труб насчитал, и поезд шел на час скорее прежнего. Конечно, сын прав, не все сразу делается. Сгорела Москва деревянная, каменную построили; редко встретишь мужика в лаптях, каждый норовит сапоги надеть; а все же решили родители на семейном совете, при двух равных голосах, отдать детям обратно все, что они прислали старикам на подмогу; двести рублей, скопленных Николаем в армии, тоже отдать. Старикам теперь много не надо, картофель на своих сотках опять уродил, молоко стало дороже, на «Суконке» стали пить его не только служащие или инженеры, а и всякая Малашка из общежитки кричит: «Папаша, не забудь мне пол-литра!» Отец для того и попросил кликнуть невестку, чтобы при ней вручить деньги, присланные по переводам, — все, до копеечки. Почтовые извещения, сшитые черной ниткой, он извлек из кармана вместе с деньгами.