Гамаюн — птица вещая
Шрифт:
Еще держалась стена между молодыми и старыми специалистами.
Эллипсоидный круг планшета, обтянутого синим сукном, был накрыт военно-топографической картой. На планшете на двух длинных, градуированных делениями лапах стоял прибор, призванный координировать из единого центра стрельбу артиллерийских батарей.
Парранский всегда с внутренней тревогой воспринимал новшества, связанные с военным делом. И не потому, что он, как инженер, не был любопытен к новшествам и утерял потребность совершенствования. Каждый прибор для истребления человека, изобретаемый или улучшаемый, когда-то будет введен в действие. И если раньше в истории человечества оружие бесцельно омывалось кровью, теперь оно, оружие это, должно было защитить первое отечество труда,
«Передохнуть некогда, — сказал себе Андрей Ильич Парранский. — И, судя по всему, в дальнейшем тоже не придется. И так — до последнего кома земли, брошенного на крышку гроба».
Докладчик закончил и закурил папироску, измяв мундштук пальцами. «Не оставил своей нервозной привычки». Парранский мог теперь внимательней рассмотреть лицо своего бывшего однокашника. Тот постарел и казался лет на десять старше. Глубокие морщины срезали углы рта и обострили подбородок, глаза потеряли блеск, поседели виски.
— Как? Будем делать? — спросил изобретатель Парранского.
— Никуда не уйдешь. Надо... — Парранский издалека великодушно раскрыл свои объятия.
Ломакин считал вопрос давно решенным и собирал людей лишь для того, чтобы щегольнуть демократизмом. Пусть рассматривают, советуются, щупают, радуются или сомневаются. Сейчас, после десятиминутного коллективного раздумья, кто-то выскажется, кто-то о чем-нибудь спросит. Лачугин подбросит заказчикам, сидевшим в уголке, два-три заранее подготовленных вопроса о поставке оборудования; те запишут, чтобы доложить начальству. Потом последует его директорский кивок в сторону начальника спецчасти, энергичного парня в саржевой гимнастерке с авиапетлицами. Начальник унесет прибор в секретную комнату, соберет головастых мастеров, и они решат основную задачу. Усядутся вокруг прибора, развинтят его, разберут по деталям, каждый по своей специальности. И тут же, в густо надымленной комнатушке, они составят спецификацию, расчеты рабочей силы, станочного и иного оборудования, материалов, определят стоимость каждой операции и всего изделия. Только после этого прибор перейдет к мудрецам, к экономистам и плановикам, к их арифмометрам и логарифмическим линейкам. Пусть мудрит Парранский, подводит техническую научную базу, самое главное — решить практически, мозгами непосредственных производителей.
Сметку, русскую сметку обожал Алексей Иванович Ломакин, верил в легендарного Левшу, который сумел подковать блоху.
Спецификация ОКБ была в руках Лачугина, рассматривавшего ее ради приличия, чтобы составить первое впечатление о предстоящих работах. Возле него сгрудились мастера.
Фомин присел у прибора. Жадная улыбка бродила по его лицу.
Всякий новый прибор представлялся Фомину вместилищем всевозможных неясностей, чисто производственных тайн, из которого можно черпать прежде всего заработки. Пока прибор еще притирается к серии, пока обрастает нормами и расценками, можно лихо прокатиться его милостями и на бега и в пивную, и не на трамвае, а на дорогом «рено».
— Сделать сделаем, но трудно, — сказал он громко.
— А почему трудно? — спросил Ломакин.
— Трудно, товарищ директор, сами видите. Какие задачи решает! Только что не говорит...
— Тебе-то от этого какая печаль? Разговаривать его родители без тебя научили.
— Так, может быть, пусть родители и размножают, — обидчиво возразил Фомин. — Может, из нас плохие будут отчимы?
— Ладно уж, — Ломакин ткнул пальцем в прибор. — Ты что в нем будешь делать?
Фомин вытащил набор отверток с прекрасными ручками, сделанными им самим.
— Разрешите раздеталировать?
— Раздеталируем после.
Ломакин поблагодарил изобретателя и представителей военведа, проводил их до дверей, где передал из рук в руки своему помощнику Семену Семеновичу Стряпухину.
Когда ворота закрылись за машиной гостей, директор сказал:
— Забирайте прибор. — Он кивнул начальнику спецчасти. — Раздеталируйте. И через... сутки доложите. Только не слишком зверствуйте, ребята. Не запрашивайте. — Он повернулся к Фомину. — Понятно? — Фомин погасил самодовольную улыбку. — Не слишком нажимайте на... материальное оформление идей. Прикажу товарищу Хитрово пройтись с хронометром. И... поздравляю вас с хорошим заказом! Можете идти.
В кабинете остались только трое: Ломакин, Ожигалов и Парранский. Заглянул Стряпухин, открыл форточку, взял набитые окурками пепельницы и ушел куценькими шажками, с сознанием хорошо выполненного долга.
Ожигалов уселся в глубокое кожаное кресло возле письменного стола и глазами пригласил Парранского занять второе кресло, напротив.
— Алексей Иванович, у нас к тебе дело, — начал Ожигалов.
— У нас? — Парранский пожал плечами, и Ожигалов прочитал на его лице дерзкое любопытство.
Ломакин придвинулся вместе со своим креслом и, навалившись грудью на стол, приготовился слушать, для чего поставил на стол локти и оттопырил двумя руками ушные раковины. Он был глуховат с детства, и этот недостаток в нужную минуту помогал ему выгадывать время для ответа, но чаще мешал и угнетал, как любой физический недостаток.
Ломакин считал Ожигалова легким секретарем и всегда отстаивал его в районных и Московской партийных организациях, хотя там искоса посматривали на «излишне демократизированного» партийного руководителя, не всегда понимали причину его абсолютного авторитета не только среди рабочих, которым он был близок, но и среди технической интеллигенции, а там встречались разные люди, с разными убеждениями и предрассудками. Не лавируя и ничем не поступаясь, Ожигалов уверенно владел настроениями людей, рассеивал возникавшие недоразумения, действовал напрямик, не допуская сколачивания группочек. Он знал: не догляди, и группочки легко превратятся в политическую коррозию. Большой разбег, взятый трестом, готовым превратиться в объединение, и фабрикой, выходящей на первое место в группе заводов приборостроения, требовал чуткого и профессионального партийного руководства. Ломакину пришлась по душе практика нынешнего бюро: оно выносило свои заседания в цехи, ставило на собраниях производственные вопросы, двигало и мысль и план, не отгораживаясь железной стеной от беспартийных старых и новых специалистов.
Слушая неторопливую и, несомненно, толковую речь секретаря, Алексей Иванович легко развеял свои возникшие возражения и полностью успокоился. Не будучи ретроградом, он всегда прислушивался к разумным советам, откуда бы они ни исходили и в какой бы форме ни были преподнесены.
Если отсеять шелуху и взвесить на ладони провеянное зерно деликатного вступления Ожигалова, можно увидеть, что его предложения продиктованы доброй заботой об улучшении технического руководства. Ломакин и сам неоднократно «подчеркивал» эту мысль, хотя ему было известно, что улучшения не знают границ, все же надо было идти вперед, а не топтаться на месте.
Вот только не нравились Алексею Ивановичу чужие, корявые фразы, прорывавшиеся в речи Ожигалова с известного рода замешательством. Что за чертовщина, эти самые «вакханалия норм и расценок» и «ликвидация темных инстинктов»? О смысле догадаться нетрудно, а вот сама терминология — заимствованная. Будто на ходулях стоит Ожигалов. Ведь простой же малый, хоть и накропал книжонку о своей боевой юности. Книжонка написана без затей, а тут: «вакханалия», «темные инстинкты»... Явно помогал Парранский. Чувствуется его соавторство: по выражению лица, по гримасам, по тому, как покраснели его уши. Ломакин хоть и крестьянский паренек, всего-навсего бывший фабзавучник, а Промышленная академия кое-что стоит...