Ганнибал
Шрифт:
— Милая ты моя!
— Ты все еще здесь? — глухим голосом спросила Дельфион, приподнявшись с ложа. — Я думала, ты ушла. Иди ложись. Погоди… В лампаде достаточно масла? Да, все в порядке. Можешь идти.
Пардалиска подбежала к ней, охватила ее колени и, всхлипнув, расцеловала ее, затем отпустила и выбежала из комнаты. Дельфион удивил этот взрыв чувств. Что происходит с девочкой? Внезапные бурные излияния — это нехорошо, нездорово. Как девушки ссорятся из-за пустяков… Ее мысли стали путаться. Она сознавала, что глядит на пламя лампады, различает желтые и золотые оттенки, прислушивается к шипению горящего масла. Ей хотелось как следует улечься в постели, хотелось еще почитать, но она не могла пошевельнуться. В ней все усиливалось ощущение опасности, но опасности внутри себя, медленного, неуклонного нанизывания сомнений,
Она вдруг очнулась от полудремоты, положила голову повыше, накрылась простыней. Запах горящего масла был неприятен, но она не могла спать без света и не хотела, чтобы в ее комнате спала одна из девушек. Уединение стало для нее настоятельной потребностью, да и не стоило создавать новые причины для зависти между девушками, их и без того было достаточно. Ремни под матрацем скрипнули — один из крюков расшатался, надо велеть починить его.
Дельфион села и стала искать глазами свиток. Он скатился на пол. Как поднять его, не вставая? Эта мысль привела ее в изнеможение. Она оглянулась вокруг, ища, чем бы зацепить свиток, хотя знала, что ничего не выйдет. Тогда она стала медленно перегибаться над краем кровати и почувствовала, как кровь прилила к голове и груди стали приятно прохладными. Но до свитка нельзя было дотянуться. Позвать Пардалиску? Нет, девушка, наверно, уже спит; да если ее теперь и позвать, то уже не отделаешься от нее. Она сделала последнее усилие дотянуться до свитка и вдруг упала на пол.
От падения Дельфион совсем проснулась. Она сидела на маленьком индийском коврике, наслаждаясь своей прохладной наготой, чувствуя необычайный прилив бодрости и энергии. Заглянула под ложе… Затем поднялась, потянулась, зевнула и прыгнула в постель; ей хотелось читать. Она прочитала комедию до конца — это был «Третейский суд» Менандра [58] . Затем улеглась поудобнее и стала думать о прочитанном. «Я докажу, что сам ты в такой же западне…» Да, это очень тонко сказано. О, на свете есть еще добро и тонкий ум. Жалеть и все же превозмочь жалость; видеть с суровой ясностью, что всколыхнуло глубочайшие бездны жалости. Она вдруг сказала себе: он знал меня, он для меня это написал. «То удел наш человеческий». И все-таки она еще в западне; никакое взаимное прощение грехов не помогло бы ей. Однако, читая пьесу, такую утонченно ясную, она почувствовала успокоение. Она нашла свой жизненный путь. В ней бурлили родники любви, из которых никто еще не пил; она желала нежного, благородного взаимопонимания, осознания любви как отрадного воздаяния.
58
Менандр (342—291 годы до нашей эры) — крупнейший представитель новоаттической комедии, автор более ста комедий, от которых до нас дошли лишь немногочисленные фрагменты.
Теперь она крепко спала. Барак был в этом уверен. Сколько раз ему хотелось чихнуть, кашлянуть, упасть на пол. Его глаза так устали, пока он глядел сквозь крошечные дырочки в ткани, что ему стоило большого труда сосредоточить их на Дельфион. В довершение всего ему очень хотелось лечь на пол и уснуть. Сон казался ему гораздо более желанным, чем любая женщина. Его удерживала не столько ненависть к Дельфион, сколько страх быть высмеянным Пардалиской. Но ненависть в нем осталась, поднимаясь горячими волнами желания. Он отдернул драпировку и шагнул в комнату.
Ничего не произошло. Лампада зашипела и продолжала гореть ровным пламенем. Он слышал глубокое, спокойное дыхание Дельфион. Она повернулась на бок, накрывшись с головой простыней. Это придало ему смелости — смелости, вызванной внезапным бурным желанием. Он на цыпочках подошел к лампаде, накрыл рукой пламя, не испытывая даже боли от ожога. В темноте он почувствовал, как она повернулась к нему и раскрыла объятия, чтобы принять его.
Часть четвертая
«Кризис»
1
Намилим, хранитель местного святилища на второй улице позади здания Сената, купил раба, одноглазого сардинца, отзывавшегося на имя Карал. Во всяком случае, так расслышал его имя Намилим; парень заикался и поэтому стоил дешево. Хотмилк сначала довольно критически отнеслась к покупке, но скоро смягчилась, обнаружив, что Карал, хотя он, бесспорно, был полоумный, недурно выполнял поручения по хозяйству и правильно давал сдачу в лавке. Иногда, впрочем, он раздражал покупателей своей медлительностью в подсчетах. Хотмилк должна была признать, что та половина его ума, которая у него осталась, была не так уж плоха; самым большим недостатком Карала были его манеры за столом и привычка спать не на кровати, а под нею.
Намилим последнее время был слишком занят, чтобы стоять за прилавком. Многолюдно стало не только в его святилище — оживление царило также в торговых союзах и в похоронных обществах; ключом била политическая жизнь на избирательных участках. Люди должны были где-то встречаться, чтобы обсуждать свои дела и организовать поддержку Ганнибалу. В Кар-Хадаште все еще было много свободных ремесленников. Самыми красноречивыми ораторами в квартале Намилима были грек из Олинфа [59] , сириец египетского происхождения, чей отец был из Библоса, ливиец шести футов ростом с Большого Сирта [60] и торговец благовониями, отец которого, иберийский воин, прижил его с дочерью негритянки и сицилийского грека. Сам Намилим считал себя чистокровным финикийцем: какую-нибудь ливийку среди его отдаленных предков можно было не принимать во внимание.
59
…грек из Олинфа… — Олинф — город на полуострове Халкидика, достигший особенного процветания во время Пелопоннесской войны, но впоследствии после отчаянного сопротивления завоеванный и разрушенный Филиппом Македонским (347 год до нашей эры).
60
Большой Сирт — залив у западного побережья Киренаяки.
Велик был энтузиазм народа, когда разнеслась молва о том, как Ганнибал встал в Сенате со своего места и объявил, что не может признать решения Сената по делу Балишпота. «Ввиду того, что я, шофет, нахожусь в решительной оппозиции к Сенату, у меня нет другого выхода, как обратиться к высшему органу власти — Народному собранию». Вот что он сказал. Все словно видели, как он произнес эти слова, оглядываясь вокруг со своей спокойной улыбкой, которая так ободряла его приверженцев и приводила в ярость противников, убежденных в том, что она прикрывала дьявольскую гордость: «Пусть народ соберется на Площади и решит, где истина. И да сгинет ложь!» То-то нагонят на них страху эти слова!
На перекрестке двух улиц грек из Олинфа, владелец канатной мастерской, взобравшись на камень, произнес речь. Он рассказал, как его город лет двести назад призвал к созданию союза городов Северной Греции; этот союз в дальнейшем должен был объединить всю Элладу и покончить со страшными распрями между городами. «Все члены союза имели равные права. Но богатеям Эллады это не понравилось… Они начали интриговать с царем Македонии, который жаждал расширить свои владения. Так распался наш союз, погибла последняя надежда Эллады».
— Нет, не последняя, — сказал высокий, могучего телосложения моряк, — последняя надежда — это Набис. Он теперь воюет против Рима.
Спорящие запутались в деталях политики Греции, толпа перестала их понимать; олинфянина стащили с камня, на его место влез торговец благовониями. Он начал с басни о зверях, в которой говорилось о преимуществах единства. Делая вывод из того, что сказал олинфянин, торговец воскликнул:
— Да, в этом наша последняя надежда! Если мы не победим теперь, Кар-Хадашт обречен. Но чего нам бояться, пока мы дружно стоим за Ганнибала? Богатые семьи струсили, потому что у них отняли солдат и они больше не могут держать нас в страхе…