Гарь
Шрифт:
Как-то Стрешнев, искренне опечаленный, открыл протопопу, что пойманы и взяты под крепкую стражу поп Лазарь с дьяконом Фёдором, да протопоп Суздальский Никита, да ещё по уездам много других проповедников старой веры повязали. И поутихли волнения, хотя в народе разброд живёт.
— Мой тебе сказ — сиди тихо, — посоветовал Стрешнев. — Народишку что? Почесал языком, выкричался да и вернулся в свои домишки. Глядишь, и опять всё будет справно, утихомирятся и станут знаменоваться тремя перстами, от перемены сей никто не умер. Важно, чтоб Христу молитвы воздавали, а тамо, как говорил Никон, крестуйся хоть кулаком во имя Божье, всё будет благодатно.
— Так какого он рожна двуперстие сломил, ежели кулаком, а то и копытом окидывайся — всё в благодать Ему? Зломудр пастырь павших. Чего ж он тогда на собачонку
— Как знаешь? Ты ж в Сибири был?
— Я в миру живу, милой человек, — закручинясь, ответил Аввакум, — знаю о казнях братии моей, боголюбцев, знаю, что государь за моё посланьице к нему гневен на меня, знаю — не сидеть мне в справщиках на печатном дворе… А пошто на собачку жаловаться?
Стрешнев заулыбался, стал рассказывать.
— Ну, Никон завсегда был зол на меня, да и я не любил и не люблю его. Есть за что. Вот когда государь в Польше воевал, он тут вовсю царём великим выявился. Скольких добрых людей разорил и по миру пустил. Иосифу, царство ему небесное, и не снилось такое, хоть тоже был сребролюбец. А этот восемьдесят пять городов подгрёб под свою патриаршую область, да с пахотами, со крестьяны, а удельных князей по ссылкам растолкал. Я писал о том царю не един раз, да грамотки мои как-то всё попадали не к тому государю великому, а к другому, более великшему, кой царскую власть ставил куда как ниже патриаршей. Вот уж орал на меня! А я терплю, не перечу рёву его медвежьему. Веть ему сничтожить меня — плюнуть, да не смеет: я сродник царю, как-никак. Ну и сходились ко мне друзи, тож им обиженные, обедали, кое-что не таясь сказывали. А была у меня, и теперь она есть, собачонка чёрненькая, неболыиенькая, но смышлёная стервька, только что не говорит. И вот чего она протяпывала, а веть никто не учил: сядет на задние лапки и обеими передними важно так машет, ну как патриарх благословляет. Я и прозвал её «Никон». Отзывается. Скажу ей: «Ну-ка, Никон, благослови нас, иже на тебя уповаем, из братины упиваем, а она неупиваема есмь». Тут она сразу хлоп на задницу и ну лапками махать. Гости вповалку хохочут, уж так-то всё с патриархом схоже. Но дошло до Никона про наши игрушки. Позвал, отчитал, мол, богохульствуешь, а я ему рёк — не моя та затея, а псинкина, может, она по собачьему чину тоже патриарх пёсий. Никон рыкнул на меня, аки зверь, проклял и посохом за дверь вытолкал. И всё.
— А не всё, Роман, — засмеялся Аввакум. — Уж не утаи ответ греческих иерархов.
— Да што и таить. Все знают, — улыбнулся Стрешнев. — На вопрос Никона, нельзя ли подтянуть меня вместе со псиной под строгую статью церковного Устава о богохульстве, Макарий, посовещавшись с Паисием и другими иереями, отписал так: «Бывает, мышь поточит в алтаре зубками просвиру, но это не значит, что она причастилась. И пёсье благословение — не есмь благословение». И что скажу, — давясь смехом, доложил Стрешнев. — Прознав про ответ, Алексей Михайлович ох как повеселился, да не один — все в Верху дворца весьма потешились.
— Ну пошто он Указу не издал мышей из церквей изгонить, — отсмеявшись, спросил Аввакум. — А с имя заодно и никониян, грызущих нашу веру, яко крыс. Славно было бы, — вздохнул протопоп.
Не мог сидеть тихо Аввакум, зная, что друзья-боголюбцы мучаются в цепях по подвалам, и пошёл, как прежде, говорить народу на торгах, площадях и улицах. И снова люд слушал, ходил за ним толпами, а он, в окружении Христа ради юродивых «яко свитой горней», казался воистину пророком, вернувшимся волей Божьей из смертных пустынь сибирских, дабы восстановить порушенную веру дедичей. И опять запустошились храмы. Князья церкви заваливали дворец жалобами, наседали на самого упрямого протопопа, а он отмахивался от них и без устали проповедовал люду:
— Народец, бедной, мается на толсторожих седьмицу, а в един день недельный притащится к церкви, а там и послушать нечего: по латыни поют, в глаза, как мухи, с крестом-растопыркой лезут, и лба перекрестить не на что, у святых на образах, что у новых пастырей, червонные уста и щёки толсты. Да прозри, дурачищо, болишь слепотою — предание веры нет от никониан-попов, ни от чёрных, ни от белых, оно едино от Исуса Христа. Не дивись на их тучные брюхи, таковы и у коров есть, да лиша лепёхами гадить горазды, што белая, што чёрная корова.
Недавно поставленный в митрополиты Павел и рязанский архиепископ Илларион особенно старались в докладах царю:
«Протопоп Аввакум своими криками безумными многих людишек вкрай застращал и от церквей отбил, а за Москвой-рекою в Садовниках храм Софии вконец запустошил, и ныне, государь, прихожан в ней нету, а в которые ввёл, и службы по-старому и попов-перемётчиков к тому приохотил». И списки речей Аввакумовых прилагали и, читая их, мрачнел Алексей Михайлович:
«А царь наш держит в руках чудотворный жезл Моисеев и волен творити им дивные чудесы в управлении царства православного, в его дланях полное самодержавство, так творил бы по-Божески во славу Отечества, а не потворствовал никонскому людодёрству. Это ж Никон — выблядок сотонинской — завёл порядок худобными похотями губить правых в Русском государстве, объявив бойню люду православному, это он, пьяной портняшка, как начал пороть тупым ножом старую веру нашу, так царь от его кудес мале с ума не спаде, спужался и отогнал портняшку, да и сам, бедной, принялся допарывать, не ведая, што из кусков тех напоротых скропается. Вкрай озлостил народ, то и гляди восстанет соборно по всей Руси и всё что ни есть перед ним хрястнет через колено. Но пождём ишшо, милые, небось царь есть от Бога учинён и исправится помаленьку с помощью людей верных, а их многонько таких-то. Сказать ли вам, кому я подобен, сбирая вас вкруг себя?.. Подобен я нищему человеку, ходящу по улицам града и по окошкам милостыню просящу. Он день промышляет и, придя домой, домашних своих пропитав, на утро опять волокётся. Тако и я по все дни волочусь, сбираю милостыню и вам, питомцам церковным, предлагаю — ядите, веселитеся и живы будете. А я опять и опять у богатого человека Христа ломоть хлеба выпрошу, у Павла-апостола, у богатого гостя, из полатей его хлеба крому получу, у Ивана Златоуста, у торгового человека, кусок словес его боголепных выклянчу, у Давида-царя и у Исайи-пророка, у посадских людей по четвертинке каравая разживусь. Наберу кошель, да и вам раздаю, жителям в дому Бога моего. Ну, ешьте на здоровье, питайтеся, не мрите с голоду, а я ещё стану без устали сбирать по окошкам. Они опять мне надают, добры до меня люди те — помогают моей нищете, чтоб я с вами, бедненькими, делился, берёг от лихой смертоньки — заразы никонианской. Да всё тяжче промышляю, понеже царь-государь окормлению моему противится и облачённый в доспехи Никона-антихриста, кованым сапогом выю мою преступи. Все они, власти, еретики от первого до последнего, да я не боюся их, пускай разделят промеж собою вся глаголы мои».
Читал Алексей Михайлович списки речей Аввакумовых, да не один он читал их: ходили они во множестве средь люда простого, не только им говоренные, но и другими ревнителями древнего благочестия, что дрызгались с никонианами ещё и похлещё. Царь посоветовался с начальными людьми, и решили созвать Собор со вселенскими патриархами, дабы лишить наконец Никона сана пастыря всероссийского и поставить своего смиренномудрого, а пока суд да дело — убрать из Москвы осмелевших не к добру старообрядцев.
С царским Указом в конце августа пришли к Аввакуму стрелецкий голова Юрий Лутохин и боярин Салтыков Пётр Михайлович, назначенный главой следственной комиссии по делу Никона, брат Сергея Салтыкова, которого Аввакум в своём письме настоятельно советовал царю поставить в патриархи всея Руси. Аввакум был дома один. На приглашение присесть к столу боярин отказался и без обиняков объявил протопопу слова Алексея Михайловича: «А поезжай-ка ты опять в ссылку протопоп, на далёкие пустыни северские, в местечко Пустозерское, и живи там с семьёй, покуда не позову». — Вот Указ и подорожная, а быть тебе под приглядом стрелецкого головы. Утром до восхода надобно убраться, подводы подадут к воротам.
Передал пакет Лутохину, постоял, пощипывая ус, добавил:
— И не гневи государя писаньицами дерзкими. Он уж их видеть не может. Ты и братцу моему добрую свинью подложил, наметив его в патриархи. Бутто без твоих сказок царь-батюшка никак не знает, кого ему надо. Молись за него и шли благословения, времени у тебя будет многонько.
Кивнул протопопу и вышел, саданув дверью, аж забултыхался в бадье медный ковшец, хлебнув краем водицы, забулькал и мелькнул вниз, тупо стукнув в днище.