Гарантия успеха
Шрифт:
«Мещанка», — так отозвалась двенадцатилетняя Маша о своей сверстнице, а поскольку в классе к ее мнению прислушивались, то за Маришей эта характеристика утвердилось, подкрепляясь все новыми доказательствами ее недалекости, ограниченности, дурного вкуса.
И сколько же времени прошло, когда Маша уже сама услышала недоуменное: «Ну как ты можешь дружить с этой мещанкой?..» Да и что послужило их сближению, таких вроде бы разных и поначалу столь явно друг другу не симпатизирующих?
Когда, в какой момент Маша вдруг взглянула на Маришу другими глазами?
Быть может, толчком
Маша всегда считала, что в классе ее любят, ценят, так сказать, в ней оригинальность, — давно и добросовестно выполняла она в их коллективе роль «рыжего у ковра». В амплуа школьного «рыжего» входили иной раз и срывы уроков, и препирательства с педагогами, когда отчаянное шутовство вот-вот могло уже пе рейти в прямое и грубое неповиновение власти, но ведь такова была вековая традиция, шуты, в погоне за красным словцом, нередко рисковали головой. Маша действовала согласно этой традиции и не сомневалась, что ее ценят и любят.
Но вот однажды ей передали мнение девочки из параллельного класса, весьма авторитетной, которая-де выразилась так: «Ну Маша… Что с нее взять?
Экзальтированная дурочка».
Дурочка?! Она?! Авторитетное лицо из параллельного, по фамилии Дедушкина, так позволила о ней отозваться?! Маша представила кругленькое личико авторитетной Дедушкиной с носом пупочкой, ее бровки в форме запятых, — так, значит, она Машу презирала?..
Ну, Дедушкина, погоди! Маша затаилась. На переменках глядела на Дедушкину с ледяной пристальностью, про себя ужасаясь коварству, двойственности человеческой породы: эта Дедушкина с ней ворковала, в глаза-то льстила, а за спиной, оказывается, говорила вот что…
И тут, может, чтобы в себе утвердиться, а может, еще почему, ее и потянуло к недалекой мещаночке Марише: ну дура, а может… а вдруг…
Маша сделала первый, другим еще не заметный, не видный шажок, и, к ее удивлению, Мариша навстречу к ней прямо-таки рванулась. Наверно, истосковалась в одиночестве, измаялась от постоянных насмешек, тычков и надеялась в Маше найти защитницу.
Маша приняла ее под свое крыло. Приняла со всеми бантиками, рюшечками, закладочками, ужимками, сдавленным хихиканьем- со всем этим девчачьим сором, от которого Маша все же была намерена свою приятельницу освободить.
И вот тогда последовала реакция: «Ну, как ты можешь дружить с этой мещанкой!»
Но Маша не стала никому ничего объяснять, просто где была она, там с нею вместе оказывалась и Мариша, но если при посторонних она к Маше жалась и не пыталась выйти из явно подчиненного положения, то когда они оставались наедине…
Наедине она просто ошарашивала Машу своей прямотой: все, что думала, то в лицо и выдавала, резко так, убежденно, ну прямо Рахметов какой-то.
Как это нередко случается. Маша и внешне стала уже иначе воспринимать свою подругу: небесно-голубые Маришины глаза больше не казались ей глупо-кукольными, а немножко даже и сумасшедшими, и ей даже боязно делалось, когда Мариша, бывало, входила в раж.
А в раж Мариша впадала, когда разговор у них заходил о музыке. «Ты знаешь, — она говорила, — это так подступает, подступает, и в висках начинает пульсировать, и зябко, но постепенно тепло разливается, и жутко так хорошо!»
Так, она уверяла, чувствует, когда играет Шопена. Маша слушала, и не дай Бог ей было выказать в этот момент насмешливое недоверие, Мариша тут же вскидывалась: «Ты… ты не можешь понять… как ты!» — «Скромнее, Мариша, скромнее», — улыбалась Маша. «Да я… я же только тебе, самое-самое, тайну…» И тут же бросалась к инструменту: «Послушай, послушай…» Маша, пряча усмешку, слушала, как, преисполненная великой гордыней, Мариша встряхивала своими пышными бантами, склоняясь над клавиатурой. А после, стыдливо опуская ресницы, выговаривала шепотом: «Я это в себе чувствую, да…»
Отношения их обрели натянутость, когда Маша узнала, что, ощущая это в себе, Мариша отказывает в этом ей, своей подруге, — ну, не совсем отказывает, но считает, что у нее самой ярче, глубже музыкальный дар. Мариша, со свойственной ей чрезмерной прямотой, так в глаза все Маше и выложила и тут же бросилась утешать: мол, у тебя меньше способностей, но все равно ты моя любимая подруга.
От полного разрыва Машу удержало только то, что все его так и ждали.
Поэтому она виду не подала, но к Марише охладела.
… Ну что это за школа, в самом деле, где даже самые близкие подруги не переставали оставаться соперницами и спорили до хрипоты, кто лучше играет и кто талантливей, кто станет лауреатом международных конкурсов, а кто не станет — кто, кто, кто?!
В классе над Маришей продолжали посмеиваться, а Маша по инерции ее защищала. Но подруги уже реже уходили из школы вместе и реже говорили друг с другом по телефону — словом, все уже было совсем не так, как прежде.
И вот однажды…
Та школа находилась близко к консерватории, а если знать проходные дворы, то вовсе рядом, и как-то Марише и Маше, обеим, понадобилось забежать после уроков в консерваторские билетные кассы, обе спешили, выбрали самый короткий путь, но во дворике, позади овощного магазина, где стояли мусорные баки, Мариша вдруг тронула Машу за плечо: «Подожди, я хотела сказать…»
Они остановились…
Мариша еще не успела произнести ни слова, но Маша, точно они годы не виделись, вдруг заметила в своей подруге перемены, обнаружила Маришину худобу и тени под глазами, заострившийся нос, сухие, бледные, как у больной, губы.
Что случилось, что?
Мариша сглотнула, хотела улыбнуться, но не сумела, сдавила веки пальцами, и у нее вырвался тоненький горестный всхлип.
— Не могу я больше, — вздыхая с трудом от слез, она выговорила. — Я так устала… не могу.
Маша слушала потрясенная. Маришины родители, она узнала, собрались разводиться. Но комната у них одна, хоть и большая, — и как ее делить? И вот они каждый день это обсуждают, кричат друг на друга, и Мариша тоже кричит: «Перестаньте, перестаньте!»
— Не могу, — она повторила. — Не могу больше с ними. Ушла бы куда глаза глядят, но ведь там мое пианино…
Маша вспомнила: она бывала у Мариши дома, видела черное пианино «Беккер» с двумя медными подсвечниками по бокам, гипсовый Бетховен стоял наверху на крышке, и, когда Мариша играла, он глядел сверху очень внимательно.