Гастрольные заметки: письма к Тому
Шрифт:
Так было тогда. А уже в 1998 году – я ехала по той же дороге в санаторий в Монтрё. Жила на берегу озера и наслаждалась красотой, тишиной и одиночеством…
Как и тогда, гуляю по берегу Женевского озера и учу роль (так, кстати, актерская память держит ассоциативно многочисленные тексты пьес и стихов) для предстоящей работы у Анатолия Васильева в «Дон-Жуане». Мне не давалось одно пушкинское стихотворение – «Плещут волны Флегетона…», и тогда я стала его перекладывать на картинки, которые видела перед собой: волны Флегетона – это, конечно, волны Женевского озера; «вдоль пустынного залива…» – и я иду, загибая
Я хожу по темным катакомбам замка, где на сей раз не нашла автограф Байрона, но зато прочитала у Гоголя в переписке с Жуковским, как он «нацарапал свое имя русскими буквами в Шильонском подземелье, не посмел подписать его под двумя славными именами творца и переводчика “Шильонского узника” (Байрона и Жуковского)». И далее читаю у него: «Внизу последней колонны, которая в тени, когда-нибудь русский путешественник разберет мое птичье имя, если не сядет на него англичанин…» Имя Гоголя я тоже, к сожалению, не нашла, но русских отметин тут много… Да и вообще русские всегда стремились к Женевскому озеру.
Недалеко от моего санатория – гостиница, где последние годы жил Набоков. Но осенью народу мало, и я хожу, не стесняясь вслух учить роль, на берег, а у себя в комнате бренчу на кастаньетах, которые мне тоже нужны для роли. Обучила даже швейцарскую медсестру, которая по утрам мне приносила лекарство.
Ну так Жорж Сименон…
Въезжаем в ворота. На столбиках – по букве «S». Как будто герб, как будто фабричная марка.
Вымощенный двор. Несколько построек, среди которых – небольшая белая двухэтажная вилла. Горничная проводит нас в холл. Окна во всю стену, за окнами – гладко выбритая лужайка… Я уже чувствую себя корреспондентом. Достаю блокнот, лихорадочно записываю все, что потом ускользает из памяти: большая синяя рыба на белой стене… Картины – абстрактная живопись. Телевизор, белые полки с книгами, ковер на полу, камин. Не хватает только Сименона.
И вот он выходит из боковой двери, не заставляя ждать нас ни минуты, – человек семидесяти лет, среднего роста, бодрый, сухощавый, с трубкой в зубах. Желтая рубашка, желтые носки, черная бабочка.
Увидев женщину, он извиняется, хочет надеть пиджак, но – жарко, и Сименон, не особенно настаивая, остается в рубашке. Знакомимся.
Задавать вопросы особенно не приходится.
Наверное, журналисты здесь частые гости и он изучил круг обязательных вопросов.
– Да, пишу быстро. Хочу, чтобы мои романы читали за один вечер. Семь дней пишу, четыре – правлю рукопись. Почему так быстро? Это привычка. Я вхожу в образы. Все во мне зудит (так он и сказал), требует немедленного выплеска. Если бы писал дольше – образы выветривались бы, испарялись. Пишу быстро, чтобы концентрировать себя на одном. («Может быть, затянутые ритмы русского театра – от долгих расхолаживающих застольных репетиций?» – при этом думала я.) Надо делать все быстрее. И включаться в ритм сегодняшнего дня.
Я вспомнила: в Репине, в Доме творчества кинематографистов, жил когда-то высокий худой старик в очках с толстыми стеклами – старейший режиссер Александр Викторович Ивановский. Он любил стоять в коридоре в длинном своем халате и, едва завидев кого-нибудь из молодежи, тотчас несказанно оживлялся: «А ну-ка идите-ка сюда, молодой человек… Скажите, что главное в кинематографе?» И сам себе отвечал уверенно: «Ритм! Ритм!» – и объяснял, как он это понимает. Тогда мы слушали больше из вежливости, но сейчас, у Сименона, я еще раз убеждаюсь, как прав был высокий, худой старик в Репине…
Хочется задержаться на этой теме, поговорить подольше – но… беседа уже ушла вперед, и за своими мыслями я и так что-то пропустила: кажется, Сименон говорил о проблемах современного романа.
– Да, – продолжает он, – по переводам занимаю второе место. После Ленина. Потом идет Шекспир…
– Что вы скажете об Агате Кристи?
Отвечает быстро:
– Не знаю, не читал. Наверное, она идет после Шекспира.
(Знал бы Сименон о миллионных тиражах Марининой, Дашковой, Поляковой, Незнанского и других современных детективщиков!.. Сименона я уже давно не читаю, да и нынешние детективы тоже приелись.)
Впечатление такое, что идет хорошо отрепетированный монолог. Сименон говорит: «Да, во время работы пью холодный чай с сахарином, чтобы не толстеть», – но глаза его существуют словно сами по себе, они подолгу останавливаются на каждом из нас, словно изучают, запоминают.
И, будто угадав мои мысли, Сименон объясняет:
– Никуда не хожу, не езжу. Но люблю принимать гостей.
Да, да, потом каждого из его гостей можно найти в его романах – он преображает их в персонажей…
Не кажется ли ему, что это узковатый круг впечатлений для писателя?
– Нет, не кажется. Сколько людей – столько характеров. Для меня главное – обнаженный характер. Остальное читатель домыслит сам. Читатель стал образован и эрудирован. Ему не нужны эпитеты. Если действие происходит на набережной в Киеве (он так и сказал – именно в Киеве), – не нужно ее описывать. Это уже сделали радио, телевидение, кино, туристические путеводители. Нужно только будить фантазию. Так делали Чехов, Достоевский, Хемингуэй…
С этим я – «корреспондент» – не могу согласиться. В прозе должны оставаться и прилагательные, и глаголы. Это драматург пусть орудует только глаголом, оставляя прилагательные на выбор актера (незачем, например, описывать, какой Гамлет. Это сыграет актер). Но здесь говорит Сименон, и единственное, что я могу сделать, – это изменить русло разговора, произнеся наконец слово «кино».
В ответ – такая же уверенная реакция:
– Так и в кино. Слишком много логичных фильмов: завязка, кульминация, развязка. Все последовательно и скучно. Нужно больше алогизма. Эта новая манера имеет большое будущее – и в кино, и в литературе, и в театре.
– Не видно ли в этом опасности увлечения формальными приемами?
– Да, есть некоторая опасность символизма, но это уже не страшно. Искусство болело символизмом лет 20, потом это прошло. Будущее за реализмом. Но это не исключает поиска, не так ли?…Так, вы спрашивали про кино? Люблю Феллини. Это здоровый малый с медленными жестами, говорит спокойно, а внутри – самый неспокойный человек на свете. Как Достоевский. Из этого беспокойства состоят и все его фильмы. И это нельзя передать в старых традициях. Он пробивается, как боксер, – напролом…