Гайдамаки
Шрифт:
— Хотя бы пересыпать чем-нибудь, — Максим взял в руку жесткое, как сухое лыко, сено. — Пойду к Миколе, наберу вязанку, хоть и далече идти.
Миколы во дворе не было. Максим вошел в хату. Навстречу ему поднялась вся в слезах Миколина мать.
— Где же молодой хозяин? — снимая с плеча вожжи и беря их под руку, спросил Максим.
— Нет его, к атаману городовому побежал. Орысю во двор панский забрали. — Женщина снова заплакала. — Свадьбу через две недели должны были сыграть. Максим, скажи, может, оно и ничего, эконом говорил — только дней на пять; сказал, ещё и заплатят ей. Мол, это милость ей большая. Рукодельница она редкая
— Конечно, ничего. Не убивайтесь, вернется Орыся, — сказал Максим. Но сам
Глава пятая
МЕЛХИСЕДЕК
Длинноногий рябой петух с загнутым набок гребнем тяжело взлетел на частокол и, ударив крыльями, хрипло закукарекал. Мелхиседек повернул голову к окну.
— Петух после обеда поет, к перемене погоды. — Подумав, добавил: — А мне уже собираться пора.
Сказал «пора», однако не спешил. Каждый день засиживался с отцом Гервасием, переяславским епископом, каждый день говорил эти слова и не уезжал. Так уютно, так спокойно становилось на сердце после разговора с преосвященным, что уходить никак не хотелось.
Почти полтора года прожил Мелхиседек в Переяславе, ежедневно навещая отца Гервасия. Сблизились, подружились за это время, открыли друг другу сердца. В Мотроновский монастырь, игуменом которого он был, Мелхиседек наезжал редко. Много лет прожил он в этом монастыре. В Переяслав переселился после того, как в монастырь однажды ворвались униаты, пытались забрать привилегии, данные когда-то польскими королями монастырям и церквам правобережья. Больше недели прятался тогда игумен с монахами по пещерам в лесу.
Мелхиседек взглянул на стену, где висели часы, — пятый час. В самом деле, пора идти. Преосвященный всегда в это время ложится почивать. Однако сегодня можно было бы ещё посидеть, ведь теперь они встретятся не скоро. Завтра игумен должен выехать на правобережье.
— Будь осторожен, — ковыряя в редких белых зубах костяной зубочисткой, говорил Гервасий, — чтобы не схватили униаты, а то заставят тачкой землю на вал в Радомысле возить. Путь нелегкий твой, все дороги на правый берег Мокрицкий перекрыл. — Гервасий спрятал зубочистку в ящичек, вытер салфеткой руки. — Мокрицкого берегись больше всего, это хитрый и хищный иезуит.
Мелхиседек, который до этого сидел неподвижно, упруго поднялся из старинного кресла и зашагал по комнате. Резко остановился около стола, круто повернулся на невысоких мягких каблуках и, опершись обеими руками на палицу в серебряной оправе, заговорил торопливо, взволнованно, будто боялся, что Гервасий вот-вот оборвет его и не даст договорить до конца:
— Сам ведаешь, твое преосвященство, какие времена настали. Или униаты нас, или мы униатов. Они всё большую силу набирают. Наша беда в том, что сидим мы, ждем чего-то. Досидимся до того, что весь народ в унию переведут. Надо нам тоже силы свои собирать. В посполитых всё спасение. Народ сильный и послушный, как стадо овечье, куда пастух направит — туда и пойдет.
— Не напрасно ли мы так хлопочем, государыня сама возьмет нас под защиту. Ведь уже послали войско на правый берег.
— Эх, — покачал головой Мелхиседек, — я хорошо насмотрелся в Петербурге на государыню, наслушался о ней при дворе. Она больше играет в защитницу православия, нежели на самом деле печется о вере.
— Тсс-с… Что ты речешь? — схватился за ручки кресла, даже приподнялся епископ.
— Реку то, что есть, — Мелхиседек приблизился к Гервасию. — Разве нас может кто-нибудь услышать? Никто. Чего ж тебе бояться? Давно я хотел откровенно с тобой поговорить. Государыне льстит, когда её называют заступницей веры христианской. Она на словах и есть такая. А на деле боится. Войско послать её уговорил пан посол Репнин, граф Орлов тоже руки приложил к этому делу. При дворе поговаривают, что наступает
Много лет пылал по правобережью огонь гайдамацких восстаний. Он то разгорался в большое пламя, вздымаясь так высоко, что его видно было из Варшавы, и тогда оттуда посылали большие карательные отряды войска, чтобы погасить его, то трепетал неверными вспышками, то замирал совсем, раскатывался тлеющими угольками по лесам и буеракам. И всё же угольки те не угасали. Они покрывались седым пеплом, бледнели и тлели, тлели. Со временем поднимался свежий ветер, сдувал пепел, и снова вспыхивало пламя ярко и сильно. Карательному отряду удавалось развеять гайдамацкую ватагу на Тикиче, но через несколько месяцев появлялись другие — над Росью или в Черном лесу на Ингуле. Ловили одного атамана, через полгода ехали ловить другого. А то их появлялось сразу несколько: Верлан, Грива, Гаркуша, Голый, Бородавка и десятки других атаманов прошли со своими ватагами за последние пятьдесят лет все правобережье. Гайдамацкие ватаги никогда не обходили Мотроновский монастырь, и именно поэтому в монастырь редко наведывались польские военные отряды и конфедератские гарнизоны…
— Это я знаю. Однако… — Гервасий наморщил лоб. — Это же грабители, они разбоем занимаются.
— Это не страшно. Нас они не трогают. Я их вскоре совсем к рукам приберу. Собрать бы несколько вооруженных дружин, поставить на содержание монастырской казны, чтобы были у нас под, рукой. Тогда бы не было нужды прятать по оврагам имущество монастырское и самим за жизнь дрожать. — Мелхиседек умолк, ждал, что скажет епископ, но тот молчал.
— Выпьешь чаю? — наконец спросил он.
— Нет, я пойду, — Мелхиседек взял с подоконника лосевые перчатки. — Нужно кое-что в дорогу подготовить.
Епископ не стал задерживать и протянул Мелхиседеку пухлую, изнеженную руку.
Кучер Яков знал — игумен любит быструю езду. Пара вороных, выгибая крутые шеи, легко мчала громоздкую карету по ухабистой дороге, так что повар Иван, который сидел спиной к лошадям, чтобы не упасть, всякий раз хватался за руку послушника Романа Крумченка. Перед каждым крутым склоном Иван боязливо жался к нему, вполголоса, чтобы не услышал игумен, просил кучера:
— Потише, видишь, как я сижу.
На крутом повороте он едва не выпал на дорогу, хорошо, что успел схватиться за дверцу кареты.
— Сядь вниз, на сундучок, — поправляя под боком подушку, бросил в окошко Мелхиседек, — а то ещё потеряешься, — и рассмеялся раскатисто, широко.
Больше игумен не отозвался за всю дорогу. Сидел молча и либо дремал, либо смотрел на печальные, напоенные дождями поля. В голове Мелхиседека роились мысли, черные, неспокойные, как вспугнутые грачи над осенними осокорями.
К Днепру, как на то и рассчитывал Мелхиседек, подъехали вечером. Подождав, пока совсем стемнеет, остановились в крайнем дворе села Сокирино. Мелхиседек не захотел вылезать из кареты, кухарь поставил перед ним маленький складной столик и, порезав, разложил на салфетке мясо и колбасу. Игумен сам достал шкатулку из козлиной кожи, вынул из неё рюмку, нож и вилку. Однако поесть не пришлось. Не успел он приняться за первый кусок телятины, как в дверцу, не спрашивая разрешения, просунулась голова послушника: