Гайдебуровский старик
Шрифт:
Я по-настоящему стал уставать от Таси. И все чаще представлял жизнь без нее. Не думаю, что эта жизнь была бы лучше, вряд ли. Просто она бы была другой!
Вряд ли бы меня в этой другой жизни ждало изобретение новой системы идей (с которой я никогда не поделюсь!). Или покорение новой страны (в которую я никого не допущу!). Или случайно найденный клад (который я никогда не верну государству!). Или черноволосая девушка в длинной цветастой юбке с одухотворенным лицом, так похожая на цыганку. С ней мы тоже вряд ли внезапно столкнемся на лесной тропе, посреди бушующей стихии, грома и молний, где я укрою ее своим плащом от холодного ливня или предложу ей зонтик от Гашека. Но я бы непременно
Я прекрасно отдаю себе отчет, что моя жизнь без Таси станет пустой комнатой с голыми стенами и коллекцией пустых бутылок, которая будет все быстрее и быстрее пополняться с каждым днем. А еще унылым пейзажем за окном, в серых, непременно дождливых тонах, разбавленных дымом заводских труб. И только иногда, вечерами, как на выцветшей картине, покрытой в некоторых местах фосфорической краской, моя жизнь будет вспыхивать редкими огнями уличных фонарей и чужих окон. Но в любом случае, это будет другая жизнь! И в любом случае я хочу на нее посмотреть.
Но я понятия тогда не имел, какой окажется моя другая жизнь. И как я прокляну в ней себя и свой случай. И вынесу нам приговор…
Из воспоминания меня вывел хриплый монотонный голос старика.
– Так на чем я остановился?
К счастью, спросил он себя, а не меня. Иначе бы я не ответил, поскольку не слышал ни единого слова из его высокопарной речи. Но на всякий случай сделал вид, что все помню.
– Кажется, вы сказали, что мертвым быть лучше, чем живым. Безопаснее, что ли.
– А кто вам сказал, что вещи мертвы? Может, это мы мертвы для них, молодой человек. Знаете ли, за свою немалую, и не такую уж долгую жизнь (если жизнь вообще можно назвать долгой) я все-таки сумел, можно сказать, нашел мужество понять, что не вещи принадлежат людям, а люди вещам. Точно так же как мы принадлежим природе, стране, Вселенной, если хотите. Я нашел мужество признать, что мы мало чем отличаемся от вещей. То же мучительное рождение, та же легкая или не очень жизнь и такая разная смерть. И мы одинаково изнашиваемся и одинаково любим или не любим вовсе. Одинаково приручаемся, теряемся в этом мире или просто уходим. Пожалуй, отличие в том, что вещи запросто могут обойтись без людей. А вот люди… Да и жить в отличие от нас они могут вечно. И, как правило, переживают нас, вобрав всю информацию о нашей жизни. Наверное, это называется памятью об ушедших. И я храню эту память.
– И продаете память.
– Опять же, на память. Я, как и все, увы, не вечен, молодой человек. И даже не знаю, вечна ли душа, это уже религия. Но я нашел мужество знать, что есть душа у вещей. Это так же верно, как иметь сердце или не иметь. А сердце – это не обязательно, когда оно бьется.
Старик, сгорбившись, приблизился к старинным напольным часам с кукушкой. Я покорно последовал за ним, как отстающий ученик по истории.
– Слышите? Согласитесь, что удары секундных стрелок мало чем отличаются от сердечных ударов. Эти часы принадлежали матери известного в свое время писателя и революционера Виктора Сержа, кстати, родственника изобретателя Кибальчича, казненного за убийство царя. И сердце матери давно не бьется. Как и сердце самого Сержа. А часы стучат, возможно, даже лучше, звонче, чем прежде, поскольку их усовершенствовал новый век. Но для вас это пустой звук!
– Ну почему же, я помню улицу Кибальчича, – я втянул голову в плечи. Не от старости. От неловкости.
– Безусловно! – торжествовал антиквар. – Вы понятия не имеете, кто такой Кибальчич, кто такой Серж. И уж тем более его бедная матушка! Что ж, цари все убиты. Революции проданы. Писатели отменены. Улицы переименованы. А часы живы! И они выживут! Клянусь! Даю слово чести! Даже если никто на земле не запомнит их знаменитых владельцев.
– Я запомню, – пообещал я. Меня начинал раздражать этот антикварный фанатик.
– Не сомневаюсь, – поверил он мне на слово. – И знаете, как много поживший и повидавший на своем веку. В основном, безусловно, не людей, а вещей. Я все же смею предположить, что вы имеете образование, верно?
– Имею, – ответил я, невольно подражая его тону. – А как вы угадали? – я невольно бросил взгляд на свои порванные кроссовки – еще один повод, чтобы не мокнуть под дождем.
Старик перехватил мой взгляд.
– Угадывают, молодой человек, только невежды и дети. Я себя к их классу не отношу. Я знаю. И дело не только в ваших грамотно выстроенных предложениях, в ненавязчивом умении поддержать разговор, хотя вы предпочитаете думать о другом. И даже не в вашем умном серьезном взгляде, в котором прочитывается порой отчаяние. Возможно, все проще. Ваш шарф… Небрежно заброшенный через плечо…
Я невольно прикоснулся к мягкой ткани длинного, старого шарфа.
– Он, скорее, говорит о вашей богемности или о желании таковой. И ваш блокнот, выглядывающий из кармана…
Я невольно прикоснулся к кожаному потрескавшемуся переплету.
– Он скорее говорит о том, что у вас много мыслей, которые вы не собираетесь хоронить в себе. Вы можете быть и писателем, и художником, и музыкантом. Но это менее правдоподобно. Скорее вы хотели ими стать, но не получилось, поэтому вы выбрали другой путь. Тот, что поможет вникнуть в суть и мира, и творчества, и жизни. Соединить их и дать беспристрастную или, напротив, страстную оценку.
– Вы угадали, – я тут же поправился. – Простите, вы правы. Я философ.
Старик гордо встряхнул седой шевелюрой. Он знал, что всегда прав.
– Не знаю, кем вы теперь служите…
Какое точное слово! Какой проницательный старик! Именно служу – как сторожевая собака.
– Не знаю, но к философии это не имеет отношения, – продолжал антиквар. – Понимаю. Жестокое время, нежелание ему угодить, неумение с ним найти общий язык, верно?
– В общих чертах.
– Именно общие черты дают представление о целостности. Но я, впрочем, о другом. В любом случае, кем вы бы сегодня ни были, вы остаетесь образованным человеком. Образование, как и талант, никуда не исчезает. Это на всю жизнь. Безусловно, они могут на время притихнуть, потухнуть под влиянием обстоятельств. Могут, как характер, испортиться. Но и в любое время по желанию или под влиянием других обстоятельств в любой момент вновь проявят себя. Это действительно навсегда. Как характер. И все же вы, со всей своей философией и образованностью понятие не имели, кто такой Кибальчич.
– К чему вы клоните? – я нахмурился.
– Я просто пытаюсь вам объяснить бесперспективность и одновременно благородство моего труда. Если вы не знаете Моргана или Сержа, то как о таковых могут знать покупатели, особенно те, кто имеет возможность купить. Какое им дело до… К примеру, до этой гитары.
Старик приблизился к гитаре, висящей на стене. И провел по ее струнам длинными пальцами. Одна струна беспомощно свисала вдоль стены. Гитара издала резкий фальшивый звук.
– Это инструмент гусара Федора Потапова, поэта и чудака. А струна лопнула в день его смерти. Видите, гитара знала о его гибели. Сердце ее хозяина лопнуло, стихи позабыты, но память… пусть и с оборванной струной. Старым гитарам идут оборванные струны, вы согласны?