Газданов
Шрифт:
25 февраля 1930 года он специально пошел на встречу русских и французских писателей, посвященную творчеству Марселя Пруста. Докладчиками были француз Ренэ Онерт и Борис Петрович Вышеславцев. Последний, юрист и философ по образованию, уже был приват-доцентом Московского университета, когда Гайто только учился ходить в Петербурге, в доме на Кабинетской улице.
В эмиграции Вышеславцев оказался, как и многие другие ученые, чем-то не угодившие советской власти, в 1922 году. Сейчас ему было за пятьдесят. В Париж он переехал из Берлина вместе с Религиозно-философской академией, в которой читал лекции в 1922-1924 годах. В Париже его тут же пригласили на должность редактора в издательство YMCA-Press. При этом он нередко разъезжал с лекциями по разным странам.
Говорил Вышеславцев великолепно. Он развивал свою мысль со смакованием логических деталей и вместе с тем превозносил жизнь саму по себе. И вот это жизненное начало он и одобрял в Прусте, вместе
Он приобрел все его книги и читал в короткие минуты отдыха за рулем, при свете уличного фонаря, дожидаясь очередного клиента. Дома он читал его лишь перед сном. Большую часть времени Гайто уделял работе над своими сочинениями.
Конечно, никто из старших критиков не ощутил бы всей силы авторских переживаний, если бы в романе «Вечер у Клэр» не было главного — рождения нового стиля, который во многом определялся автобиографическим героем-повествователем. Это был причудливый случай, когда герой обязан автору, автор — герою. Чем обязан герой, понятно. Своим рождением. А вот чем был обязан ему автор? С появлением Николая Соседова Газданов как прозаик стал узнаваем. Соседов играл роль хранителя подлинных событий и иллюзорных мечтаний, пережив все, от чего не мог освободить свою память Гайто — смерть отца, расставание с матерью, насмешки Клэр, — и воплотив в жизнь то, чему не суждено было случиться никогда, — обретение любви Клэр в Париже.
Роман начинается с описания нескольких парижских свиданий Клэр и Соседова, которые заканчиваются, как деликатно выразился в своей рецензии Осоргин, «полным любовным достижением» героя. Пытаясь осознать значительность происходящего, Николай мысленно возвращается к событиям десятилетней давности, когда он покинул Клэр, и восстанавливает историю всей своей предыдущей жизни с появления на свет довоенных картин двадцатого года, заканчивающихся моментом отплытия из Крыма.
«Под звон корабельного колокола мы ехали в Константинополь; и уже на пароходе я стал вести иное существование, в котором все мое внимание было направлено на заботы о моей будущей встрече с Клэр, во Франции, куда я поеду из старинного Стамбула. Тысячи воображаемых положений и разговоров роились у меня в голове, обрываясь и сменяясь другими; но самой прекрасной мыслью была та, что Клэр, от которой я ушел зимней ночью, Клэр, чья тень заслоняет меня, и когда я думаю о ней, все вокруг меня звучит тише и заглушеннее, — что эта Клэр будет принадлежать мне. И опять недостижимое ее тело, еще более невозможное, чем всегда, являлось передо мной на корме парохода, покрытой спящими людьми, оружием и мешками. Но вот небо заволоклось облаками, звезды сделались невидны; и мы плыли в морском сумраке к невидимому городу; воздушные пропасти разверзались за нами; и во влажной тишине этого путешествия изредка звонил колокол — и звук, неизменно нас сопровождавший, только звук колокола соединял в медленной стеклянной своей прозрачности огненные края и воду, отделявшие меня от России, с лепечущим и сбывающимся, с прекрасным сном о Клэр…»
И эта надежда на сбывающийся сон была самым сокровенным из того, что подарил герой своему автору, который на самом деле, как мы знаем, в отличие от повествователя, уплывал в полную неизвестность и навсегда. Николай Соседов рассказал и сохранил все, что хотелось сберечь, и достиг всего, чего хотелось достичь.
Поэтому, как ни приятны были хвалебные отзывы эмигрантских критиков, с большим волнением Гайто ждал реакции тех, кто мог реально оценить автобиографичность и сокровенность его романа. К таким посвященным читателям относился дальний родственник Гайто, известный юрист и публицист, в прошлом городской голова Владикавказа, в настоящем доцент Восточного семинара Берлинского университета — Гаппо Баев. В 1930 году он был едва ли не первым осетином, от которого Гайто получил восторженный отзыв на книгу.
«Мне особенно дорого Ваше внимание, — ответил ему Газданов, — внимание человека, столько знающего и помнящего и для которого то, что я написал в книге, не является пустым звуком и не представляется как результат моей фантазии. Я был рад вашему письму и по той причине, что пишучи по-русски, не зная даже родного языка, я все-таки чистокровный осетин по рождению, и внимание моего почтенного родственника и соотечественника лишний раз подчеркивает мою связь с осетинами и Осетией».
В романе не было ни одного осетинского имени или названия, так что Гаппо Баев был одним из немногих, кто способен воспринять часть повествования, связанную с Осетией Он узнал и намеки на историю дома на Кабинетской, и на боевого деда Саге. Он помнил и Столовую гору, узкие пыльные дороги Владикавказа, роскошные южные сады, манившие своими душистыми плодами, кудахтанье кур за заборами, отдыхающих в тени от раскаленного солнца собак, лениво поднимающих то одно, то другое
После письма Баева Гайто еще раз убедился в том, что его книгу должны увидеть на родине, — там ее читали бы иначе. Но думать об этом всерьез он начинал тогда, когда к хвалебному хору, прославляющему роман, присоединяется еще один чрезвычайно весомый голос. Осоргин вручил Гайто письмо из Сорренто.
«Сердечно благодарю Вас за подарок, за присланную Вами книгу. Прочитал я ее с большим удовольствием, даже — с наслаждением, а это — редко бывает, хотя читаю я не мало.
Вы, разумеется, сами чувствуете, что Вы весьма талантливый человек. К этому я бы добавил, что Вы еще и своеобразно талантливы. Право сказать это я выношу не только из "Вечера у Клэр", а также из рассказов Ваших — из "Гавайских гитар" и др. Но — разрешите старику сказать, что было бы несчастием для искусства и лично для Вас, если б сознание незаурядной Вашей талантливости удовлетворило и опьянило Вас. Вы еще не весь и не совсем "свой", в рассказах Ваших чувствуются влияния, чуждые Вам, — как мне думается. Виртуозность французской литературы, очевидно, смущает Вас и, например, "наивный" конец "Гавайских гитар" кажется сделанным "от разума". Разум — прекрасная и благодетельная сила в науке, технике, но Лев Толстой и многие были разрезаны им, как пилою. Вы кажетесь художником гармоничным, у Вас разум не вторгается в область инстинкта, интуиции там, где Вы говорите от себя. Но он чувствуется везде, где Вы подчиняетесь чужой виртуозности словесной. Будьте проще — Вам будет легче, будете свободней и сильнее.
Заметно также, что Вы рассказываете в определенном направлении — к женщине. Тут, разумеется, действует возраст. Но большой художник говорит в направлении "вообще", куда-то к человеку, который воображается им как интимнейший и умный друг.
Извините мне эти замечания, м.б. не нужные, знакомые Вам. Но каждый раз, когда в мир приходит талантливый человек — чувствуешь тревогу за него, хочется сказать ему нечто "от души". Почти всегда говоришь неуклюже и не очень понятно. А мир — жесток, становится все более жестоким, очевидно, хочет довести жестокость свою до "высшей точки", чтоб уже освободиться от нее.
Будьте здоровы и очень берегите себя.
Крепко жму руку. А. Пешков.
P.S. У меня был еще экземпляр "Вечера", вчера послал его в Москву, изд. "Федерация". Вы ничего не имеете против? Очень хотелось бы видеть книгу Вашу изданной в Союзе Советов. А. П.».
Доброжелательный отзыв Горького окрыленный Гайто отправил матери во Владикавказ, оставив себе лишь фотокопию на память. Сам же не замедлил с ответом.
«Глубокоуважаемый Алексей Максимович, — пишет он в марте 1930-го, — не знаю, как выразить Вам свою благодарность за Ваше письмо. Признаться, я не думал, что Вы столько читаете и помните, что можете упоминать даже "Гавайские гитары". И когда мне говорил М. Слоним: "О, вы не знаете, Горький все читает" — я думал, что "все" – это значительные новости литературы, но не мелкие рассказы молодых и неизвестных авторов, особенно печатающихся в не распространенном журнале. Я особенно благодарен Вам за сердечность Вашего отзыва, за то, что вы так внимательно прочли мою книгу и за ваши замечания, которые я всегда буду помнить. Многие из них показались мне сначала удивительными — в частности, замечание о том, что рассказ ведется в одном направлении — к женщине — и что это неправильно. Я не понимал этого до сих пор, вернее, не знал — а теперь внезапно почувствовал, насколько это верно.
Очень благодарен Вам за предложение послать книгу в Россию. Я был бы счастлив, если бы она могла выйти там, потому что здесь у нас нет читателей и вообще нет ничего. С другой стороны, как Вы, может быть, увидели это из книги, я не принадлежу к "эмигрантским авторам", я плохо и мало знаю Россию, т.к. уехал оттуда, когда мне было 16 лет, немного больше; но Россия моя родина, и ни на каком другом языке, кроме русского, я не могу и не буду писать.
Вы советуете мне, дорогой Алексей Максимович, не быть увлеченным своей собственной книгой и тем, что я ее написал. Эта опасность для меня не существует. Я вовсе не уверен, что буду вообще писать еще, у меня, к сожалению, нет способности литературного изложения: я думаю, что если бы мне удалось передать свои мысли и чувства в книге, это, может быть, могло бы иметь какой-нибудь интерес; но я начинаю писать и убеждаюсь, что не могу сказать десятой части того, что хочу. Я писал до сих пор просто потому, что очень люблю это, — настолько, что могу работать по 10 часов подряд. Теперь же вообще у меня нет матерьяльной возможности заниматься литературой, я не располагаю своим временем и не могу ни читать, ни писать, работаю целый день и потом уж совершенно тупею. Раньше, когда я имел возможность учиться — что я делал до сих пор — я мог уделять целые долгие часы литературе; теперь это невозможно — да к тому же я вовсе не уверен в том, что мое "литераторство" может иметь смысл.