Газета День Литературы # 148 (2008 12)
Шрифт:
Теперь во всеуслышание нам многим – деликатным, "политкорректным", фактически родства не помнящим – поэт посчитал себя обязанным произнести определённо и чётко: я – русский. (Далее всякий читатель решает сам, спрашивать ли себя: а я?) К сожалению, стихи в книге не датированы, поэтому мы можем только гадать, когда возникло, сложилось и появилось на свет стихотворение, в котором прозву-чало это утверждение. Искушённому читателю не нужно объяснять, что эмоциональное и смысловое наполнения этого словосочетания в реалиях 1987, 1997 или 2007 годов разительно отличаются от того, что можно было бы считать естественным и банальным хотя бы четверть века назад. В свою очередь, с бытностью той "допотопной"
Позволю себе заметить, что жанр мужского плача издавна остаётся едва-едва "разработанным" в русской словесности (как в фольклоре, так и в литературе печатной)… На моей памяти с трудом находятся разве что один-два более-менее убедительных примера такового, и наипервейший – трагическое стихотворение Артёма Весёлого "В клещах беды", начинающееся словами: "Дикая ухмылка дикого случая – на улице средь белого дня погиб пятилетний сын"… (Пусть кто-то ещё вспомнит и пастернаковское: слагаются стихи навзрыд – опять же более похожее на исключение из правила и обычая. Или ещё Блок когда-то – скороговоркой, в длинном перечне жизненных обстоятельств, почти обмолвился: "В заколдованной области плача … – позорного нет!") Как-то "не приняты" у нас, не приживаются, не звучат во всеуслышание мужские надрывные сетования, причитания и плачи. Вот и у Николая Зиновьева в стихах – хоть и чаще обычного встречаются-попадаются те или иные словосочетания с плачем да со слезой – только опять и опять оказывается: не плач слышим, а – глас вопиющий в пустыне, к совести и состраданию взывающий, справедливости жаждущий.
Мы посетовали на то, что стихи в книге не датированы. Однако читатель многоопытный, в словах и смыслах поднаторевший, возразит: какие даты? какие приметы времени? какая вам разница? – если так повелось от века, так было всегда и остаётся одно и то же…
Далее чередой последуют примеры из книги:
– Меня учили: "Люди-братья…" (с.13);
– Здесь время уже никуда не спешит (с.16);
– Болит душа, как рана ножевая (с.18);
– Шестая часть земли уходит из-под ног (с.21);
– Бог ли всех нас позабыл? (с.25);
– Мы не властны в своих сновиденьях (с.30);
– Крепись душа! В России жизнь всегда была нелегким делом (с.32);
– Не рви цветочков синеньких (с.52) – и так далее, чуть ли не с каждой страницы!
Или это не "приметы"? – Это наши константы, наши неизменные величины, приметы "постоянного времени" (если не сказать: "непрерывного"). Это как раз то, что по-родственному, на одном дыхании воспринимается и перенимается из стихотворчества, из поэзии, из литературы письменного и печатного ряда – в речь разговорную, повседневную, живую – нам сообщающую и нас обобщающую.
Тут уже другой читатель – проницательный и умудрённый персональным глобально-историческим опытом – не сможет отмолчаться, выскажет кое-какие соображения: мол, никакое это не общее и не "постоянное" – здесь всего лишь авторский субъективный жизненный материал… индивидуальная практика с наблюдениями по части особой, горькой, перцовой и прочего горячительного и душепалительного… стихи кое-где неглубокие, даже поверхностные, да ещё и "зеркального качества", когда сплошь и рядом элементарные право-лево перепутаны…
Сначала попробуем уточнить представления о "практике" – безоговорочно ли она
Теперь самое впору и мне-третьему-нелишнему подать голос в защиту поэзии, которая кому-то действительно может показаться простенькой, незамысловатой и неглубокой. Как правило, даже самые простые на первый беглый взгляд стихи Зиновьева фактически оказываются "многоярусными", предполагающими наличие достаточно устойчивой смысловой преемственности от вековых напластований русской поэзии. Вот небольшое стихотворение, абсолютно узнаваемое в реалиях современности – от быта и бытия до социального контекста:
Я гляжу на стожки, на болотину,
На курган у реки, на поскотину.
И сильнее, чем прадед и дед,
Я люблю свою малую родину…
Потому что большой уже нет.
Этот пасторально-ностальгический стих можно было бы считать самодостаточным – "сфокусированным" в точке мгновенного-настоящего и замкнутым на авторе (лирическом герое) – если бы не очевидная для всякого любителя поэзии отсылка к строкам Осипа Мандельштама из опубликованного сначала в альманахе "Ковчег" (в Феодосии, 1920 г.), а затем в "Камне" (издание 1923 г.) стихотворения, датированного 1908 годом.:
Но люблю мою бедную землю,
Оттого что иной не видал.
Впрочем, это только один из эпизодов "созвучия смыслов", ибо есть и своеобразная предыстория поэтического наследования… Назовём здесь возможный "первоисточник" – стихотворение Фёдора Сологуба (написанное в 1896 году и увидевшее свет в 1904-м), которое начинается словами: Я люблю мою тёмную землю… – и отметим "отголоски" такового в творениях Марии Шкапской и Александра Тинякова (Одинокого). Не вдаваясь в подробности, укажем, что цитируемая строка Сологуба встречается в качестве эпиграфа у Шкапской в книге стихов "Mater Dolorosa" (1921 г.), а у Тинякова – в первом разделе "Прелести земли" книги "Треугольник" (1922 г.).
Заметим разницу настроений и интонаций в стихах, разделённых исторической эпохой строительства социализма. Шкапская чувствует и мыслит соразмерно гигантским масштабам революционных преобразований, что становится очевидным с первых строк её стихотворения:
Земля моя, от Чили до Бретани
И от Плеяд до Южного Креста.
У Зиновьева предмет патриотического чувства – малая родина, с глубоким трагическим переживанием утраты: большой уже нет. Повторим за поэтом: нет большой – той самой, которая – шестая часть земли, которая в одном из стихов уже в начале книги – уходит из-под ног.