Газета День Литературы 164 (2010 4)
Шрифт:
– У меня маленькие дети, впереди ночь, а сколько ещё ехать до Москвы… Что я преступник какой? Вернусь в столицу и сразу осмотр оформлю.
– Раньше надо было думать. Вы нарушили порядок, и я вынужден задержать машину и загнать на стоянку.
– А как нам ехать?
– Да как хотите, – отрезал постовой.
– Вы что, смеётесь? – выкрикнул я, ещё не веря, что подобное может случиться. Может, постовой шутит, приняв стопку и закусив шашлыком. Вон и пухлые губы лоснятся от жира.
– Зачем мне смеяться? Я на службе, а не в цирке. – Сержант даже не оторвал головы от бумаг.
–
Он прав, он действует по служебному параграфу, а я, легкомысленный человеченко, годящийся ему в отцы, будто мышь в когтях у кота, беспомощен перед законом, придуманным бездушными, самовлюблёнными и часто бестолковыми людьми, подменившими ум хитростью, а совесть – лживостью натуры; живущими в зазеркалье, куда нет доступа простому смертному. Их не волнует судьба отдельного маленького человека, они видят под собою лишь человеческий муравейник, бестолково расползшийся по земле-матери в поисках хлеба насущного, которым надо управить; но когда в государстве становится спокойно и людям удаётся наладить жизнь по своим заповеданным обычаям, надо обязательно выказать власть, сунуть в живое страдательное нутро палку и безжалостно разворошить, чтобы люди в ужасе кинулись врассыпную, сшибая и топча друг друга. И опомниваются наши законники-очковтиратели, когда судьба неожиданно выхватывает из кресла и сбрасывает обратно в этот мучительно стонущий, растерянный "человейник", откуда они, давя других и предавая, как гусеницы-шагаленки, всползли наверх. Им бы надо создавать Закон Правды (совести), а они сколачивают десятилетиями бесконечную "лествицу" законов, ведущую из никуда в ничто, чтобы через какое-то время с лёгкостью перечеркнуть их и заняться сочинением новых...
Но мои страдания никак не отзывались на сержанте. Он смотрел сквозь меня и что-то раздумчиво сочинял в служебной бумаге, покусывая шариковую ручку. Парнище был прав: своей честностью, неподкупностью, неумолимостью законника он защищал "букву", неведомо кем пронумерованную в московской утробе. Только так – и не иначе…
Эх, Ваня ты Ваня… Чугунная ты башка с одной извилиной. Очнись сердешный, ведь ты русский человек, не абрек и не заезжий бесермен-ростовщик, для которого вся русская земля лишь место торжища и ловко схваченных процентов. Оглянись вокруг, протри замрелые глаза, и тогда поймёшь, что тобою мстительно играют внуки "кожаных комиссаров". Ну как тебе объяснить, как добраться до твоего равнодушного сердца, что эти сарданапалы, эти змеи подколодные в один день украли все мои денежки, оставили одного на буеве под суровым ветром, дожидаясь, когда обрушит меня с обрыва. Что у меня старенькая машинёшка, скоро ноги выпадут на дорогу из трухлявого днища, что в "Гаи" садистски равнодушно обращаются с гоем, видя в нём не человека, но подневольного; вот и в прошлый осмотр гоняли по кругу четыре раза, пока-то смилостивились, испугавшись, наверное, что у меня лопнет терпение иль рухнет сердце; что уже много лет прожиточный человек, зная чиновничьи нравы, обходит закон, не гоняет машину на техосмотр, но покупает талон у нужного клерка, а у меня ни денег нет, ни сведущих людей, и потому всякий мелкий служивый может без стеснения вытереть об меня ноги.
…Но разве бетонная стена поймёт чужие терзания? И потому все слова так и не вырвались наружу, а захлебнулись, умерли во мне.
– У меня же дети в машине, грудная дочь! – только и смог выкрикнуть я, чувствуя, как начинает трясти меня. – Можно ведь и снизойти, пожалеть…
– Никто вас жалеть не обязан. Надо было раньше думать…
– Вы знаете, я писатель, – вдруг открылся я, что случалось со мною крайне редко. Хотя стыд рожи не изъест, но язык как-то не поворачивался козырнуть своей работой. – Я вам книгу свою подарю.
– А зачем мне ваша книга?.. – Сержанта нисколько не
Сержант обиделся от моей неуступчивости.
– Как я оскорбил вас!? – закричал я. – Повторите, как вас обозвали?.. Да и разве можно обозвать человека, который не читает книг и выкидывает маленьких детей на мороз! Ну, как такого человека можно обозвать? Подскажите, а я повторю… Сержант, да таких и слов-то в русском языке не найти, кроме матерных…
Гаишник медленно приподнялся из-за стола, он был на метр выше меня, а в плечах – ну, платяной шкаф. С угрожающим видом опёрся кулаками о столешню, потянулся багровым лицом ко мне; вот сейчас клацнет зубами и откусит мне голову по самые плечи.
Бессильный, я выскочил из будки, позвал жену на помощь. По моему взъерошенному виду, по растерянному взгляду она сразу поняла, что тучи внезапно сгустились над головою. Это ожидание, эта тоска, волнами наплывающие от почерневшего ельника, от темени, уже плотно, беспросветно запечатавшей мир, от грядущей непонятной дороги – уже взбулгачили, накалили жену… Нужен был только повод, чтобы вспыхнуть, излить на ком-то накопившуюся усталость от житейских неурядиц, что волчьей стаей накинулись на семью после революции и давай хватать за мяса и рвать одежонку. Невольно тут взвоешь и потеряешь голову…
– Вы почему нас задерживаете?! Слушай, ты!.. Кто тебе дал такое право?! Тёмный ты человек! А ну, верни документы! – властно закричала она с порога.
"Господи, – подумал я, – ну зачем я её позвал? Окончательно всё испортит".
Значит, я в душе надеялся, что не всё потеряно, ещё можно что-то поправить. Авось, снизойдёт на человека благодать, и войдёт он в разум.
Предвидя грядущее, стал прихватывать жену за рукав:
– Дуся, успокойся. Дуся, остынь.
Но она уже не слышала меня.
– Освободите машину… Мы загоним её на стоянку, – растерянно бубнил сержант, не ожидая подобного напора.
– Ты, жирная харя, ты посмотри на себя в зеркало, молокосос!.. Кто тебе дал право издеваться над людьми!? Ты бездушный человек! Отъелся на казенных харчах, мяса кусок!
– Дуся, тихо… Дуся, успокойся, – повторял я, подёргивая жену за рукав. – Ему не докажешь. Это что в стенку горох.
– Отстань…
– Гражданочка… Ещё одно слово, и я арестую вас за оскорбление.
– А мне наплевать… Ну и арестовывай… Напугал ежа голой задницей. Чего стоишь, жирная харя!? – Дусины глаза налились розовой слезою. – Наел морду-то на казённых харчах…
Жена сникла, излившись, потухла, электрическая искра, высекшись, бездельно ушла в песок. Все слова были сказаны, выплеснуты с дерзостью, и их, увы, уже не вернуть, не опечатать в скрыне до заветной минуты. Воспользовавшись минутой затишья, я спросил, где найти начальника поста. Сержант буркнул, полуотвернувшись, что тот спит.
Я сунулся в узкий проёмчик, в конце которого нашёл чуланчик с солдатской койкой. Лейтенант, наверное, проснулся от шума и сейчас лежал с открытыми глазами. Небольшого росточка офицер с блёклым заспанным лицом, уже изрядно пообтёртым службою, как-то по-домашнему буднично, спокойно выслушал меня, и ничего более не спросив, прошёл в домашних тапочках к дежурному, велел забрать водительские права, а машину отпустить. На всё потребовалась минута…
Мы загрузились в "Ниву". Жену трясло и она ещё какое-то время, давясь слезами, повторяла: "Жирная морда… Наел харю-то. Ведь живые люди… Скотина".