Газета День Литературы # 77 (2003 1)
Шрифт:
"Вот оно! — ликовал Станислав Олегович. — Вот оно, началось!". В пятидесятилетнем потоке воспеваний и гимнов (последним смелым произведением о свинском существовании народа он считал "Мастера и Маргариту" с гениальным финалом, когда интеллигентные люди улетают пусть с Дьяволом, пусть неизвестно куда, лишь бы подальше от быдляцкого ужаса), да, наконец-то вновь услышался, пока единичный, голос протеста. "И пусть, пусть пока "Печальный детектив", — думал Гаврилов, — считают лишь критикой темных сторон быта советских людей, но позже умные поймут все как надо. Как должно!".
Но помимо радостных ранний этап перестройки огорчал Гаврилова событиями и другими. И в первую
На экранах телевизора замелькали вместо чистеньких, заранее подготовленных к съемкам, вызывающих некогда лишь брезгливую ухмылку презрения ткачих и доярок, комбайнеров в белых рубашках теперь совсем непереносимые, отвратительные Станиславу Олеговичу черные рожи шахтеров, измазанные в навозе, гнилозубые скотники, которые мало что выпячивали свою тощую грудь и всячески старались отравить смрадом дерьма и пота воздух интеллигентному человеку, так еще и требовали повышения зарплаты, жаловались на невнимание к их персонам секретарей обкомов, райкомов; рассуждали, каким путем нужно дальше идти стране.
Такие сюжеты (а бывало, и часовые передачи!) доводили Гаврилова до исступления, до бешенства, и он, не в силах больше смотреть, бежал на кухню, со стоном вытряхивал дрожащими руками в рюмочку корвалол, пугая родителей.
Надо отметить — сын был для них неустанной заботой, любимцем, смыслом их жизни. И они так радовались его успехам: закончил школу с медалью, в двадцать лет с небольшим стал университетским преподавателем, публикует статьи и рецензии. А какой вежливый и культурный! Какой у него кругозор!.. И нередко наедине друг с другом они говорили о сыне и неизменно сходились на уверенности, что он далеко, очень далеко пойдет, он свернет горы. Лишь бы выдержал, не сломался...
А Станислав жалел родителей. Конечно, жалел в душе, не унижая открытой жалостью; впрочем, нельзя сказать, что особенно уважал. Да, они честные, добрые люди, они никому не принесли зла, но и не имели сил и смелости бороться, сопротивляться. Сразу после окончания вуза и вот почти до старости, они сидели на своих должностях рядовых инженеров, получали рублей по сто двадцать — сто пятьдесят, когда удавалось, подрабатывали мелкими заказами. И что? Всё надеялись на лучшее, а лучшее для таких, как они, не наступает. Им на шею садятся начальники и за гроши выпивают все соки, их выпихивают из очередей откормленные домохозяйки (женушки "квалифицированных рабочих"), такие не ездят в отпуск на Черное море, у таких нет машины и дачи, такие, выйдя на пенсию, боятся пойти в собес за какой-нибудь справочкой, зная, что именно на них сорвут раздражение тамошние тетки, почтительно обслужив перед тем нескольких строптивых ветеранов труда.
"Башмачкины, Девушкины, Дяди Вани. Бедные люди, — с состраданием, но не как о равных думал Станислав Олегович и тут же сам с собой спорил, — даже нет, не Башмачкины и Девушкины, нечто другое. Тем было нужно: одному новую шинель с меховым воротником, другому — чтоб молодая соседка не уезжала, третьего довели, он выстрелил в подлеца, а им... Получили образование, нашли друг друга тридцать пять лет назад, им выделили более-менее сносное жилье, платят мизер — и они счастливы. Да, в глубине души они счастливы, именно такие недавно на все невзгоды твердили: "Лишь бы не было войны!". Они никогда не шагнут за рамки, не взбунтуются, не отважатся перед телекамерой рассуждать о государственном устройстве, во весь голос требовать лучшего... Они жертвы, которые никто не замечает, никто никогда не учтет".
И, сжав кулаки, подрагивая от возбуждения, Станислав Олегович запирался в своей комнате и писал, писал: "Я перестану себя уважать, если не "выйду
С рождения мне приходится жить в облупленном заводском доме, я учился среди "детей рабочих", трудился на овощных базах, строил помещения для коров в то время, как крестьяне пьянствовали и били друг другу морды со скуки; я узнал на деле, что есть "народное трудолюбие", а посему никакой симпатии к народу и прочих "интеллигентских" комплексов у меня не на грана. Я вижу у народа лишь следующие черты: хамство, алкогольная одурь, воровство — либо тривиальное, либо нравственное. И я не хочу иметь с таким народом ничего общего!".
* * *
То были поистине фантастически бурные годы. Реальность менялась с калейдоскопической быстротой, узаконенные государством добродетели рушились в одночасье, зато добродетелью становилось то, что еще вчера по всем юридическим меркам подпадало под уголовную ответственность.
Журналы и газеты назывались как и прежде, как и полвека назад, — "Молодой коммунист", "Ленинское пламя", "Комсомольская правда", а в них теперь появлялись материалы, не снившиеся и самым отчаянным диссидентам-самиздатовцам с полгода назад.
Вот журналист международник снимает фильм о русских эмигрантах и критически, порой с уничтожающей иронией комментирует крамольно-смешные (так смонтировано, что делается действительно смешно) высказывания "клеветника на родную страну" Солженицына, а через месяц-другой по первому каналу ТВ советский классик Виктор Астафьев объявляет: Солженицын — великий русский писатель, и без его "Красного колеса" мы ничего в истории нашей страны не поймем.
Вчера нам показывали бастующих английских шахтеров и кровавые столкновения в Белфасте, а сегодня точно то же самое началось и у нас... Вчера сам генеральный секретарь заявил: узников совести в Советском Союзе нет, а сегодня выпускают из тюрьмы Леонида Бородина, возвращают из ссылки Сахарова...
Стали переименовывать города. Начали с недавно умерших вождей, но вот-вот, глядишь, доберутся и до святая святых. Да и скорей бы. Скорей бы расправиться с наследием проклятого режима. Окончательно освободиться.
Фантастически бурные годы...
Станислав Олегович Гаврилов, конечно же, не имел никакого морального права оставаться в стороне. Первым делом он внес существенные поправки, точнее, вернул нецензурные ранее мысли, примеры в свои лекции, и они заблистали свежо и ярко. Он посылал в московскую и ленинградскую прессу давно назревшие, выстраданные статьи "Еще раз о гегемонии пролетариата", "Бездонная яма (Когда же мы накормим деревню?)", "Третья сторона медали (Всех ли стоит пускать к "микрофону перестройки"?)"; десятки рецензий на произведения "возвращенной" и "новой" (Гаврилов пока еще опасался употреблять "постсоветской") литературы.
Как смело он написал о "Собачьем сердце" Булгакова! До каких обобщений дошел, раскрывая образ Шарикова! Грандиознейшие подтексты отыскал в поэме "Москва — Петушки", неустанно цитируя следующий отрывок: "...у моего народа — какие глаза! Они постоянно навыкате, но — никакого напряжения в них. Полное отсутствие всякого смысла — но зато какая мощь! (Какая духовная мощь!) Эти глаза не продадут. Ничего не продадут и ничего не купят. Что бы ни случилось с моей страной, во дни сомнений, во дни тягостных раздумий, в годину любых испытаний и бедствий, — эти глаза не сморгнут. Им все божья роса..."