Где кончается небо
Шрифт:
Я лежал в грязи, глотая слезы. Оказывается, можно расплакаться и из-за того, что ты понял: у тебя на свете есть друг. Кортес бросил вызов врагам со всеми их пулеметами, чтобы подарить мне этот волчок, чтобы показать мне, что я не один. Чтобы я знал, что он меня не бросит.
Вылазка Кортеса утешила и подбодрила меня. Воспоминание о ней грело меня все несколько часов, которые заняла дорога до Мадрида. И вот наконец я вошел в город.
Мадрид, Констанца! Город, где мне суждено умереть в двадцать первом веке и куда мне удалось заглянуть одним глазком (и все для тебя, ради тебя), — совсем не тот город, в который я вошел в памятный октябрьский день тридцать шестого года. Правда, и я уже совсем не тот Хоакин. Но тогдашний осажденный Мадрид!.. Какие слова мне найти, чтобы рассказать о нем?
Я ускользнул от ополченцев, как только мы вошли в
4
[4] Центральная улица Мадрида.
Кортес предупреждал меня: Мадрид сейчас в руках разбойников и убийц, негодяев без чести и совести, именующих себя революционерами. Если не сможешь доказать своей принадлежности к какому-нибудь профсоюзу или какой-нибудь партии левого толка — считай, твоя жизнь в опасности. А я мало того, что был лазутчиком, проникшим в самое логово зверя, — у меня еще и документов не было. Выходит, в случае провала меня вполне могли расстрелять. Откуда же тогда взялось это острое ощущение счастья?
Очень просто. Жизнь моя до этого протекала в приюте, в казарме в Авиле, потом опять в казарме — на этот раз уже в Бургосе. И вдруг — Мадрид, улица Гран-Виа, запруженная народом, несмотря на войну (я и не знал, что бывают такие широкие улицы). По обеим ее сторонам высились величественные дома, у входа в них громоздились большие мешки с землей и песком. Кинотеатры, украшенные огромными афишами, танцевальные залы, рестораны — все это как-то не вязалось с внушенным мне образом города, отданного на милость разбойников… Осажденная столица, как я ее себе представлял, — это такое место, где все засели с ружьями наизготовку и поджидают врага. Поэтому меня так удивили переполненные бары, люди на улицах, которые оживленно разговаривали и даже смеялись. Причем это были не только военные или ополченцы — просто люди… Люди! До чего же емким, Констанца, оказалось это слово, сколько оно всего вмещало! Здесь были влюбленные пары, и подростки — такие как я, и ребята помладше, и пожилые люди, и совсем старички… Помню одного пастуха: бедняга, затравленно озираясь по сторонам, вел куда-то одну-единственную тощую овцу. Мы с ним переглянулись; наверно, он пришел в город, спасаясь от наступления наших, а овечки его, одна за другой, попали в руки голодного несознательного элемента, так что теперь от всего стада осталось одно несчастное создание, такое же изможденное и напуганное, как и его хозяин.
Но было кое-что еще, самое главное. Любовь!
Я встретился с ней внезапно, на улице Алькала, возле Сиркуло-де-Бельяс-Артес. Но я влюбился не в одну какую-то девушку, нет, их было шестьдесят или семьдесят; иными словами, я влюбился во всех сразу и ни в кого в отдельности. Меня угораздило влюбиться во всех, кто проходил мимо! У меня чуть не остановилось сердце, когда я их всех увидел. Я медленно сполз по стене вниз, да так и остался там сидеть, хватая ртом воздух, как та несчастная овечка. Эти девушки на улицах Мадрида… Я ведь до этого женщин просто не видел, если не считать наших приютских монахинь — участливых, по-матерински заботливых, всегда в черном. Из казармы — что в Авиле, что в Бургосе — я почти не отлучался. Все мысли мои были заняты самолетами, все мечты — о том, чтобы научиться летать; в моем мире просто не было места естественным чувствам. А теперь, в Мадриде, они нахлынули на меня, как бурное море.
Две девушки в нескольких метрах от меня беззаботно расхохотались; от этого безудержного проявления радости я окончательно потерял голову и расплылся в дурацкой счастливой улыбке, как пьяный. Это вовсе не было пробудившимся влечением к другому полу — это была сама жизнь. Улица Алькала — улица жизни. Раньше мне доводилось бродить лишь по сумрачным переулкам жизни, и вот я попал на ее главную улицу — яркую, шумную. Если женщины так ослепительно прекрасны в дождливый день, в осажденном городе — что же будет, когда наконец настанет мир? Как вообразить себе их очарование солнечным утром в освобожденном Мадриде, мирном Мадриде? Я представил себя за штурвалом самолета, как я кручу волчок на глазах у вот этих двух хохотушек. Но они направились вниз по улице Алькала, к площади Пуэрта-дель-Соль, и мне стало страшно. А что если я их больше никогда не увижу? В голове у меня шумело; подстегиваемый отчаянием, я поднялся на ноги. Отыскал их взглядом в толпе и пошел за ними, вмиг позабыв о своей миссии. Все было просто: они смеялись, и я хотел видеть и слышать, как они смеются. Потому и пошел за ними, не в силах сопротивляться этому желанию.
Так, околдованный любовью, я попал на Пуэрта-дель-Соль, в сердце столицы. Я был настолько заворожен жизнью в самом бесхитростном и прекрасном ее проявлении, что не сразу понял, почему внезапно все вокруг засуетились и отовсюду доносятся тревожные голоса.
Всеобщее смятение, суматоха, крики ужаса и рев, страшный рев, доносившийся сверху. Девушки больше не смеялись, они бросились бежать, и я за ними, как будто мне поручили их охранять. Кто-то закричал: «Ложись! Ложись!» Кричали мне, но я тогда этого не понял. Я пытался догнать девушек, всего десять метров отделяло меня от них.
И вдруг… Оранжевый шар вырос над асфальтом, прямо передо мной. Меня отшвырнуло назад, я ощутил два коротких болезненных удара — что-то впилось мне в тело. Все случилось очень быстро, но словно в замедленном кино. Девушек тоже отшвырнуло назад. Одна из них — та, что мне особенно понравилась, — упала прямо на меня, и мы покатились по земле. Я лежал, сжимая ее в объятиях. Вторая девушка лежала рядом, лицо ее было перепачкано кровью и пылью, и она кричала. Все вокруг кричали, обезумев от страха, потому что за первыми взрывами последовали новые. Только та, что понравилась мне, не кричала, она тихо лежала в моих объятиях и не дышала — совсем. Ее молчание и странное спокойствие заслонили от меня все, что творилось вокруг. Та, другая, — сестра или подруга — бросилась к нам, схватила ее и принялась трясти.
— Пепа! — кричала она ей. — Пепа!
Так вот, значит, как ее звали.
Двое мужчин подхватили ее тело и понесли куда-то, словно можно было еще что-то для нее сделать. И когда они забирали ее у меня из рук, я успел зачем-то сказать вполголоса:
— Пепа, меня зовут Хоакин…
Ужасно глупо, конечно.
Я остался сидеть на асфальте Пуэрта-дель-Соль. Огонь стих. Но рев, чудовищный рев, казалось, повис в воздухе, заставляя дрожать дома и сердца.
Какая-то женщина подоспела ко мне на помощь, она оказалась медсестрой. Она взяла мою правую руку, спросила, очень ли мне больно. Я взглянул: оказывается, у меня текла кровь, от тыльной стороны ладони до середины предплечья тянулась рана. Медсестра перебинтовала мне руку — по-моему, она была обеспокоена моим состоянием куда больше, чем я. Сильно болела грудь. Я расстегнул куртку. Металлический осколок, с намертво впившимся в него оплавленным камнем, угодил мне в грудь, но наткнулся на препятствие — музыкальную шкатулку. Язык света спас мне жизнь, но от шкатулки осталась лишь пригоршня щепок и крохотных зеркальных осколков, которые серебряной пылью высыпались на землю.
Как только медсестра отвлеклась, я улизнул от нее и отправился на поиски площади Аточа. Мне больше некуда было идти.
Я долго бродил по улицам, подавленный, растерянный, напуганный. Потом спросил дорогу у прохожего. И несколько часов спустя мы добрались до места одновременно — я и ночь.
Там, на площади, был дом Рамиро. Твой дом, Констанца.
Слабый свет свечи или фонаря теплился в окне третьего этажа, вопреки приказу о затемнении. Впрочем, с воздуха его наверняка нельзя было разглядеть.
Я подошел к входу. На ночь жильцы, скорее всего, закрывают наружную дверь, а это значит, что мне придется ждать завтрашнего дня; у меня был ключ от квартиры, где мне предстояло выполнить свое задание, но не от парадного. Положившись на судьбу, я толкнул дверь. Она оказалась незапертой…
Я поднялся по лестнице. Второй этаж: полная темнота. Третий этаж: тоже темнота, хотя я знал, что там, внутри, теплится свет — может, просто пламя свечи. Четвертый этаж: темно и тихо, закрытая дверь. Я сглотнул слюну: там, за этой дверью, мне придется выполнить главную часть своего задания. И, наконец, пятый этаж: мансарда. Интересно, сделал бы я тогда тот последний, решающий шаг, если бы знал, что в этой комнате мне придется доживать свой век?