Нежно-небывалая отрадаПрикоснулась к моему плечу,И теперь мне ничего не надо,Ни тебя, ни счастья не хочу.Лишь одно бы принял я не споря —Тихий, тихий золотой покойДа двенадцать тысяч футов моряНад моей пробитой головой.Что же думать, как бы сладко нежилТот покой и вечный гул томил,Если б только никогда я не жил,Никогда не пел и не любил.
* * *
С
протянутыми руками,С душой, где звезды зажглись,Идут святыми путямиИзбранники духов ввысь.И после стольких столетий,Которым названье – срам,Народы станут, как дети,Склоняться к их ногам.Тогда я воскликну: «Где ты,Ты, созданная из огня,Ты помнишь мои обетыИ веру твою в меня?Делюсь я с тобою властью,Слуга твоей красоты,За то, что полное счастье,Последнее счастье ты!»
* * *
Ты пожалела, ты простилаИ даже руку подала мне,Когда в душе, где смерть бродила,И камня не было на камне.Так победитель благородныйПредоставляет без сомненьяТому, что был сейчас свободный,И жизнь и даже часть именья.Всё, что бессонными ночамиИз тьмы души я вызвал к свету,Всё, что даровано богамиМне, воину, и мне, поэту,Всё, пред твоей склоняясь властью,Всё дам и ничего не скроюЗа ослепительное счастьеХоть иногда побыть с тобою.Лишь песен не проси ты милых,Таких, как я слагал когда-то,Ты знаешь, я и петь не в силахСкрипучим голосом кастрата.Не накажи меня за этиСлова, не ввергни снова в бездну,Когда-нибудь при лунном свете,Раб истомленный, я исчезну.Я побегу в пустынном полеЧерез канавы и заборы.Забыв себя и ужас боли,И все условья, договоры.И не узнаешь никогда ты,Чтоб в сердце не вошла тревога,В какой болотине проклятойМоя окончилась дорога.
* * *
Неизгладимы, нет, в моей судьбеТвой детский рот и смелый взор девический,Вот почему, мечтая о тебе,Я говорю и думаю ритмически.Я чувствую огромные моря,Колеблемые лунным притяженьем,И сонмы звезд, что движутся горя,От века предназначенным движеньем.О, если б ты всегда была со мной,Улыбчиво-благая, настоящая,На звезды я бы мог ступить ногойИ солнце б целовал в уста горящие.
* * *
На путях зеленых и земныхГорько счастлив темной я судьбою.А стихи? Ведь ты мне шепчешь их,Тайно наклоняясь надо мною.Ты была безумием моимИли дивной мудростью
моею,Так когда-то грозный серафимГоворил тоскующему змею:«Тьмы тысячелетий протекут,И ты будешь биться в клетке тесной,Прежде чем настанет Страшный Суд,Сын придет и Дух придет Небесный.Это выше нас, и лишь когдаПротекут назначенные сроки,Утренняя грешная звезда,Ты придешь к нам, брат печальноокий.Нежный брат мой, вновь крылатый брат,Бывший то властителем, то нищим,За стенами рая новый сад,Лучший сад с тобою мы отыщем.Там, где плещет сладкая вода,Вновь соединим мы наши руки,Утренняя, милая звезда,Мы не вспомним о былой разлуке».
Отрывок из пьесы
Так вот платаны, пальмы, темный грот,Которые я так любил когда-то,Да и теперь люблю… Но место дамРукам, вперед протянутым, как ветви,И розовым девическим стопам,Губам, рожденным для святых приветствий.Я нужен был, чтоб ведала она,Какое в ней благословенье миру,И подвиг мой я совершил сполнаИ тяжкую слагаю с плеч порфиру.Я вольной смертью ныне искуплюМое слепительное дерзновенье,С которым я посмел сказать «люблю»Прекраснейшему из всего творенья.
Наиболее точная оценка этого сборника принадлежит С. Маковскому. Он писал: «С художественной точки зрения стихи «К синей звезде» не всегда безупречны; неудавшихся строк много. Но в каждом есть такие, что останутся в русской лирике, – их находишь, как драгоценные жемчужины в морских раковинах…»
Безответная эта любовь, переживаемая в Париже, так сказать, «в старых декорациях», не могла не вызвать воспоминаний. Гумилев уже оказывался точно в такой же ситуации, здесь же, в Париже, после того, как признания его отвергла юная Анна Горенко.
И кроме ощущения полной бессмысленности положения вновь почувствовал он тоску по родине и близким.
Из-за того, что в самом начале 1918 года было расформировано управление русского военного комиссариата в Париже, в Персию Гумилев попасть уже не мог. Салоникский фронт больше не существовал. Чтобы получить назначение на фронт Месопотамский (чего стоило само название! – быть туда командированным, все равно, что быть командированным в древнюю историю), Гумилев просится в Англию. Но, вновь попав туда – прежде он побывал в Англии в 1917 году, общался с тамошними интеллектуалами, в том числе с Г.К. Честертоном и У.Б. Йейтсом, – Гумилев понял, что все напрасно. В апреле он на пароходе отправляется в Мурманск.
Вскоре после возвращения в Россию состоялось объяснение с А. Ахматовой. Когда она попросила развод, Гумилев не уговаривал ее остаться, не расспрашивал ни о чем, однако не поверил, когда она сказала, что выходит замуж за В. Шилейко.
Объяснение не помешало им вместе поехать в Бежецк, впрочем, какие-либо иные отношения, кроме дружеских, их давно уже не связывали.
Гумилев жил теперь в бывшей квартире С. Маковского, где однажды посетил его В. Ходасевич, кроме прочего, рассказавший в воспоминаниях и об этом визите: «Мы познакомились осенью 1918 года, в Петербурге, на заседании коллегии «Всемирной литературы». Важность, с которою Гумилев «заседал», тотчас мне напомнила Брюсова.
Он меня пригласил к себе и встретил так, словно это было свидание двух монархов. В его торжественной учтивости было нечто столь неестественное, что сперва я подумал – не шутит ли он? Пришлось, однако, и мне взять примерно такой же тон: всякий другой был бы фамильярностью. В опустелом, голодном, пропахшем воблою Петербурге, оба голодные, исхудалые, в истрепанных пиджаках и дырявых штиблетах, среди нетопленого и неубранного кабинета сидели мы и беседовали с непомерною важностью. Памятуя, что я москвич, Гумилев счел нужным преложить мне чаю, но сделал это таким неуверенным голосом (сахару, вероятно, не было), что я отказался и тем, кажется, вывел его из затруднения».