Где живет моя любовь
Шрифт:
Я со своей стороны старался сделать все, чтобы наш приятель чувствовал себя как можно уютнее, потому что с собой он принес аромат гардений, цветы магнолий, горячие ванны, прохладный пот и заливистый, от души, смех. Он танцевал на крыше чечетку, распевал под дождем, ночами напролет слушал пластинки Дина Мартина и Фрэнка Синатры, а то принимался хихикать без всякой причины. Каждый вечер он спускался со стропил или с вентилятора, на лопастях которого катался, точно на карусели, и осторожно ложился Мэгги на плечи. Какое-то время спустя он с ней уже не расставался, направляясь туда же, куда и она, и это было очень, очень хорошо.
Вернувшись к дому, я прижался носом к оконному стеклу и стал смотреть на Мэгги, распростершуюся на кровати всего в нескольких футах от меня. Ее глаза под опущенными веками беспокойно двигались
Я, однако, знал, что характер моей жены только кажется простым, что на самом деле она – человек чуткий и тонкий и что одним этим ее мечты не ограничиваются. Едва ли не больше всего она мечтала о том, чтобы оторвать от своей порозовевшей груди это мокрое, скользкое, все еще покрытое беловатой слизью существо, которое, несомненно, будет очень похоже на меня, и протянуть его мне – передать через время и пространство и вложить в мои трясущиеся руки. Она мечтала увидеть, как засветится мое лицо, когда я буду укачивать нашего сына или дочь – мечтала наконец-то отдать эту часть себя мне.
Что касается меня, то я тоже хотел ребенка, и чем дальше – тем сильнее. Мэгги насадила это желание в моей душе, будто семя; она заботливо поливала его – и ждала. Впервые я осознал это желание как свое собственное месяцев двадцать назад. Это произошло в тот день, когда я опустил небольшой гробик нашего первенца в могилу под дубами. Должен признаться, что чувство, которое я тогда испытал, было совершенно новым и странным. И неожиданным. Откровенно говоря, я даже не знал, что мне с ним делать.
Да, конечно, я чувствовал себя виноватым – кто на моем месте не чувствовал бы? – и в то же время я твердо знал, что должен попробовать еще раз. Мне хотелось быть отцом, и я хотел, чтобы и Мэгги стала матерью. Я хотел, чтобы мы делили связанные с этим радости и горести, трудные времена и счастливые времена. Мне хотелось строить с нашим сыном или дочерью крепости и дома на деревьях, играть в салочки, ходить на реку и ковыряться в песке, смеяться, возиться, рыбачить и так далее. Я учил бы своего ребенка свистеть, водить трактор, и да – я хотел бы присутствовать на его или ее свадьбе.
Очень хотел бы.
Осторожно приоткрыв сетчатую дверь-экран, я тихонько пробрался обратно в дом. На цыпочках я прошел по коридору (хотя половицы отчаянно скрипели), юркнул в свой «писательский кабинет», опустился на стул, плотно закрыл дверь и взял в руки карандаш. С потолка, сделанного из плотно пригнанных сосновых досок, свешивалась на проводе с разлохматившейся изоляцией единственная лампочка. От нее до моей головы было меньше фута.
На самом деле мой «кабинет» еще недавно был кладовкой –
«Когда Мэгги очнулась…»
Стоп.
До сих пор, когда я произношу эти слова, меня охватывают удивление и восторг. Каждый раз, когда я произношу эту фразу, – пусть даже мысленно, про себя, – мне кажется, что Небеса вот-вот разверзнутся, вниз спустится большая, сверкающая труба и Бог позволит мне потрубить в нее минут пять, чтобы весь мир услышал, как я кричу: «Эй, вы! Слушайте!! Мэгги очнулась!!!»
Сейчас, однако, на полке-столе передо мной лежала серьезная проблема объемом в три сотни рукописных страниц. Едва вернувшись домой, Мэгги попросила, нет – потребовала, чтобы я подробно описал все, что я делал без нее. Я обещал – и сдержал слово. Я начал с той страшной ночи в середине августа, когда умер наш первенец, и закончил днем, когда семнадцать с лишним месяцев назад, в канун Нового года, Мэгги проснулась. Я прижимал исписанные страницы вспотевшими ладонями, и в душе моей кипела нешуточная битва. Я разглядывал написанные мною слова и знал, что нарисованные мною картины способны вновь заставить кровоточить раны, которые еще даже не начали заживать. А еще я знал, что, помимо боли, эти вновь открывшиеся раны способны сделать невыносимым то ощущение вины и ответственности, которое Мэгги не могла высказать, но которое огромными буквами было написано на ее лице каждый раз, когда нам в очередной раз не удавалось об этом поговорить.
С другой стороны, я еще никогда не лгал Мэгги. Никогда. А вот теперь, кажется, собирался… Во всяком случае, передо мной лежало два варианта рукописи, две версии произошедших за эти месяцы событий. Одна из них, скрупулезно отредактированная, словно адаптированная для детей книга, предназначалась для Мэгги. Мне казалось, что такой причесанный вариант рукописи вполне способен утолить ее желание узнать, что происходило в моей жизни, пока она лежала в коме, и в то же время он был лишен тех жестоких, ранящих подробностей, которые содержались в полной версии событий. Вторую версию я написал для себя. Это был, так сказать, оригинальный, авторский вариант, который мог ранить ее очень глубоко, ибо содержал все мои страхи, сомнения и колебания. Я и написал-то его только потому, что нечто глубоко внутри меня требовало излить все пережитое и перечувствованное на бумаге, очистить душу от всего темного и страшного, что в ней скопилось, от всех секретов и откровенных бесед с самим собой, которые я никогда не осмеливался озвучить.
Разница между двумя рукописями была проста. В обеих я рассказывал о родах и о том, что наш сын умер, не успев издать ни звука, но в предназначенной для Мэгги версии не было ни слова о том, как сама она безутешно и страшно кричала и как я валялся в углу палаты, забрызганный ее кровью, пока врачи изо всех сил старались унять страшное кровотечение. В обеих рукописях я рассказывал о похоронах нашего мальчика, о том, как светило солнце и как Эймос пел над могилой, но в «облегченном» варианте я не упоминал о том, как держал крошечный гробик между коленями, когда мы забрали его в морге, как похоронил вместе с сыном игрушечного медвежонка и как впоследствии мне чуть не каждый день хотелось лечь в ту же могилу и попросить Эймоса забросать землей и меня.
В первой рукописи я рассказывал Мэгги, как устроил огромный пожар на нашем засохшем кукурузном поле, но ни словом не обмолвился о шраме на руке и о том, как он появился. Я рассказывал, как вместе с Брайсом смотрел старые фильмы, стараясь убить время, но умалчивал о том, что бывали дни, когда после кино я был не в состоянии ехать домой. И хотя я рассказал о том, что вытащил из кювета Эймоса и Аманду, я не стал описывать, как, стоя по пояс в снегу и ледяной воде, я проклинал Бога, грозил кулаком темному ночному небу и требовал, чтобы Он поразил меня молнией – и как я сожалел, что Он этого не сделал.