Генерал и его армия
Шрифт:
— Только по танкам, — пояснил старший, — даже по самолету нельзя. Иначе трибунал.
— Братцы, — сказал Шестериков, — но тут же случай какой. За генерала простят.
Они пожали плечами, переглянулись и не ответили. Но старший все же подумал и предложил:
— А вот к генералу и обратись. К нашему генералу. Его приказ — может, он и отменит. В виде исключения.
— Вообще-то навряд, — сказал молодой. — Генерал, он больше всего танков боится. Но уж раз такой случай…
— А где он, ваш генерал?
Старший не повернулся, а молодой охотно привстал и показал пальцем.
— А во-он, церквушку на горушке
Шестериков поглядел с тоской на далекий крест, едва-едва черневший в туманной мгле морозного утра. Глаза у него слезились от студеного ветра, и никаких людей он близ той колоколенки не увидел.
— Что вы, братцы, — сказал он печально, — да разве ж до вашего генерала когда досягнешь? — Он имел в виду и расстояние, и чин. — Да и есть ли он там? Может, его и нету…
— Где ж ему быть? — сказал молодой неуверенно. — Место высокое, удобное для «энпэ». Оттуда, считай, верст за тридцать видимо.
— Дак если видимо, — возразил Шестериков, — у него сейчас одна думка: скорей в машину и драпать. Они-то первые и драпают.
Так говорил ему полугодовой опыт, и зенитчики не возражали, а только переглянулись — с ясно читавшимся на их лицах вопросом: «А не пора ли и нам?»
Шестериков еще постоял около них, слабо надеясь, что зенитчики переменят свое решение, и поплелся обратно, к своему генералу. В этот час он был единственный, кто двигался в сторону от Москвы.
Между тем генерал, о котором говорили зенитчики и от кого исходил приказ — не тратить снаряды, под страхом трибунала, на какую цель, кроме танков, — находился в ограде той церкви и меньше всего собирался сесть в машину и драпать, хотя со своей высоты действительно видел все. При нем, впрочем, и не было машины, он сюда поднялся пешком. Три лошади, привязанные к прутьям ограды, предназначались адъютанту и связным, но стояли надолго забытые, понуро смежив глаза, превратясь в заиндевевшие статуи.
Со стороны показалось бы, что генерал в этот час был, что называется, на выходе — как бывает выход короля к своим приближенным, чтоб и на них поглядеть, и себя показать, как и у любого командира есть эта обязанность время от времени являться на люди — для одних тягостная, для других не лишенная приятности. Этот генерал, по-видимому, относился ко вторым, да и окружавшие не сводили с него преданных и умиленных глаз. Он резко выделялся среди них — прежде всего ростом, не уменьшенным, а даже подчеркнутым легкой сутулостью, в особенности же выделялся своим замечательным мужским лицом, которое, быть может, несколько портили — а может быть, именно и делали его тяжелые очки с толстыми линзами. Прекрасна, мужественно-аскетична была впалость щек, при угловатости сильного подбородка, поражали высокий лоб и сумрачно-строгий взгляд сквозь линзы, рот был велик, но при молчании крепко сжат и собран, все лицо было трудное, отчасти страдальческое, но производившее впечатление сильного ума и воли.
Человеку с таким лицом можно было довериться безоглядно, и разве что наблюдатель особенно хваткий, с долгим житейским опытом, разглядел бы в нем ускользающую от других обманчивость.
Он прохаживался среди своих спутников, не суетясь, крупно ступая и сцепив за спиною длинные руки; от всей его фигуры в белом тулупе, перетянутом ремнем и портупеями, исходили спокойствие и уверенность,
Ему вдруг невыносимо тесно стало в теплой избе, с телефонами, картами, столами и жесткой койкой за занавеской, тесно и в закрытой кабине «эмки», захотелось на простор, пройтись пешком, подняться хоть на какую-то высоту, хоть что-то понять и решить.
Несколько дней назад его, вместе с шестью другими командармами, вызвал к себе командующий Западным фронтом Жуков и, как всегда, мрачно, отрывисто и с неопределенной угрозой в голосе объявил, что, если хотя бы одной армии удастся продвинуться хоть на два километра, задача остальных шести немедленно ее поддержать, любой ценой, всеми наличными силами расширяя и углубляя прорыв. Семеро командармов приняли это к сведению, не делая никаких заверений, но, верно, каждый спросил себя: «Почему бы не я?» Про себя генерал знал точно, себе он сказал: «Именно я».
И вот, не далее как вчера, он попытался это сделать — силами двух дивизий — и попал немедленно в клещи вместе со своим штабом. Он испытал страх пленения, который и сейчас не утих, то и дело вспоминался с содроганием в душе, заодно и с чувством неловкости и стыда — оттого, что был вынужден по радио, открытым текстом, приказать всем другим своим частям идти к нему на выручку. Он успел унести ноги, он вырвался без больших потерь, но что-то говорило ему, что немцы и не могли бы создать достаточно плотные фронты окружения — внутренний и внешний, и, может быть, зря он поторопился наступление прекратить. Может быть, следовало идти и идти вперед?
Против этого как будто говорила вся эта паника на Рогачевском шоссе, которую он видел отсюда: замыкая клещи вокруг него, немцы произвели внушительное впечатление и на его соседей. Однако он знал: эта паника могла возникнуть и от одного-единственного танка, появившегося, откуда его не ждали, к тому же еще заблудившегося. Наибольшего эффекта, и весьма часто, достигают именно заблудившиеся. В августе под Киевом он был свидетелем, как три батальона покинули позиции, не вынеся адского грохота и треска, доносившихся из ближнего леса, — как выяснилось, это несчастный итальянец-берсальер, сам обезумевший от страха, метался меж деревьев на мотоцикле… Все было возможно при той конфигурации фронта, какая сейчас сложилась к западу от Москвы, точнее — при отсутствии какой-либо конфигурации, когда противники не знают, кто кого в данный момент окружает. Так все-таки — зря он поспешил или не зря?
В эти его размышления ворвался громкий и возмущенный спор его спутников, осуждавших панику с негодованием людей, смотрящих на чей-то страх со стороны. Следует, доказывал один, послать туда роту автоматчиков и кой-кого из этой сволочи перестрелять, тогда остальные опомнятся. Другой же говорил, что, напротив, все эти люди, потерявшие своих командиров, ничейный резерв, который не худо бы присоединить к себе.
Генерал выслушал оба довода и сказал, легко перекрывая — и закрывая этот спор своим звучным, глубоким, рокочущим басом: