Гений и злодейство, или дело Сухово-Кобылина
Шрифт:
Правда, ни это пристанище, ни арестный дом на Большой Калужской, куда после переведут нашего узника, не стоит возвышать до ранга мрачной средневековой темницы, где тюремщики, подземелья и цепи, — присмотрщики не очень утесняли Александра Васильевича, по-свойски и, без сомнения, небескорыстно позволяя ему гулять вдоль Москвы-реки, кататься на лодке, купаться, ездить обедать домой, на Сенную, и даже принимать там гостей. Именно на Сенной-то и как раз во время своего нестрогого заключения он прочтет Прову Садовскому на предмет постановки «Свадьбу Кречинского».
Ибо — не было бы счастья… Словом, финита ля коммедиа. Комедия
Четвертого ноября 1854 года, отбыв под арестом около шести месяцев, он получает свободу, увы, весьма относительную, и, конечно, совсем не только потому, что формально считается отданным под поручительство «полковнице Сухово-Кобылиной», матери; главное, что дело его все тянется, и, как помним, даже в ноябре следующего, 1855-го, после премьеры «Кречинского», ему вручат копию решения оставить подозреваемым.
Однако к той поре уже произошло событие, официально оплаканное в драматическом тоне и во всероссийском масштабе, но у множества людей, даже из тех, что по христианству должны бы возлюбить врага своего, вызвавшее оживление и надежду.
Умер император Николай.
Не богу ты служил и не России,
Служил лишь суете своей,
И все дела твои, и добрые и злые, —
Все было ложь в тебе, все призраки пустые;
Ты был не царь, а лицедей.
Таким погребальным словом проводит усопшего поэт Тютчев, в либералах никак не числившийся, а либерал до поры Кавелин напишет Грановскому:
«Калмыцкий полубог, прошедший ураганом и бичом, и катком, и терпугом по русскому государству в течение 30-ти лет, вырезавший лицо у мысли, погубивший тысячи характеров и умов… Это исчадие мундирного просвещения и гнуснейшей стороны русской натуры околел… Если б настоящее не было бы так страшно и пасмурно, будущее так таинственно, загадочно, можно было б с ума сойти от радости и опьянеть от счастия».
В мае 1856 года Сухово-Кобылины, мать и сын, бывшие в Петербурге, где только что состоялась александринская премьера «Свадьбы Кречинского», добились свидания с министром Паниным, — да какого свидания! Генерал-прокурор самолично соблаговолил прибыть в дом, в котором они остановились.
Впрочем, не соблаговолил, а подчинился: сестра Александра Васильевича, художница Софья, получила доступ к новой императрице, и та, как принято выражаться, приняла участие.
Снова — дневник Сухово-Кобылина, этот бесценный, хотя, к сожалению, не бездонный кладезь сведений о нем:
«Петербург.
1856 г. Май 12. Суббота. Утро сидели вместе с маменькой. В 12 часов доложили, что директор департамента Топильский желает ее видеть. Его приняли — он объявил, что Министр Юстиции желает ее видеть и будет сам по окончании заседания в Государственном Совете… Мы остались дожидаться Министра. Были оба в волнении. Условились, чтобы маменька начала говорить о деле, — а я буду ей помогать и что тем самым войду в разговор. В 5 часов Министр приехал. Вот его слова…»
Дальше идет разговор по-французски; удовлетворимся переводом.
— Сударыня, вы изволили писать ее величеству.
— Да, сударь.
— Императрица передала мне ваше письмо вместе с приказом кончить дело… Оно будет кончено… также и с указанием, чтобы я принял во внимание подробности этого дела; они будут приняты во внимание. Имеете ли вы, сударыня, что-либо прибавить к этому? Я готов вас выслушать.
— Господин граф, вот мой сын…
«Я раскланялся. Граф тоже встал и раскланялся и повторил мне те же слова. Я начал несколько смутившись, начал прямо с открытых вещей — ударил на этот пункт как на капитальный всего процесса. В изложении придерживался не исторического хода, а старался опровергать обвинительные против меня пункты. Вообще, для ясности дела, думаю, что это была ошибка. Коснулся писем — притязаний следователей, — противоречий, — моей невозможности совершить преступление. Все начало рассказа он слушал, потупя голову и не говоря ни слова. К концу сделался как бы расположеннее. Маменька вмешалась в разговор неудачно… Министр остановил ее и встал. Предложив мне изложить все это на бумаге, он вышел. Он очень высок ростом, сутуловат, дурно сложен. Лицо холодное, умное, — глаза серые, круглые, — нижняя губа несколько выдавшаяся вперед. Голос медленный и беззвучный. Вообще натура холодная, несколько английская, но не без доброты. Движений сердца нет, но служитель правды, как ее сам поймет».
Уже очень скоро Александр Васильевич куда суровее и враждебнее отнесется к Панину, — об этом еще будет речь, и также вскоре, — сейчас он, вероятно, окрылен и согрет надеждой, а оттого добр. Что же до откровенной пустоты беседы, которая попросту не содержит в себе смысла (сам министр молчит или отделывается принужденно-обязательными фразами, да и слова Сухово-Кобылиных как бы излишни, потому что все равно ведь неизбежно последует: «Изложите на бумаге»), то пустота не имеет значения. Слов вообще могло не быть вовсе. По бюрократическому заведению важны сами по себе факт и ритуал встречи; отныне и министр считается принявшим участие.
Принял он его очень нехотя и, не имея возможности не исполнить приказания или хотя бы просьбы императрицы, исполнил их по-своему.
Как бы Панин ни относился лично к Сухово-Кобылину (а кажется — плохо), у него не могло не возникнуть неприязни к нему по ходу дела. Ведь еще в 1853 году он, вспомним, предложил строгое переследование, но Чрезвычайная комиссия, им учрежденная, использовав и арест, и допросы, и привлечение новых свидетелей, ничего уличающего не добыла, чем, вольно или невольно, и доказала, будто министр, учреждая ее, ошибся.
Самолюбие Панина было задето, и невиновным виновником задетости оказался этот сочинитель и светский хлыщ, к которому он, министр юстиции, принужден был, изволите видеть, прибыть по воле невесть чего вздумавшей царицы чуть не с докладом и вдобавок выслушивать, молча потупя голову, жалобы на своих же собственных следователей.
А посему (я цитирую, присоединяясь, суждение Виктора Гроссмана):
«…Он внес неожиданное, никогда никому не приходившее в голову, предложение: оправдать не только Кобылина, но и сознавшихся крепостных.
Внешне это удовлетворяло общее чувство справедливости и было даже последовательно.
Он ведь раньше только то и утверждал, что следствие страдает недостатками и не обнаружило действительных виновников.
Так вот и в приговоре так же. Вина Кобылина не доказана, но зато не доказана и вина крепостных.
А кто виноват: один ты, господи, веси!
Но министр, разумеется, понимал, что такое решение не только не рассеивает тумана, но еще больше запутывает положение Кобылина.
Отныне ему оправдываться негде и не перед кем».