Гений и злодейство, или дело Сухово-Кобылина
Шрифт:
Если Князь, министр (вот он-то, так сказать, просто Важное лицо), охарактеризован едко, но обстоятельно, то о Весьма важном лице сказано только:
«Здесь все, и сам автор, безмолвствует».
Умолчание о степени власти, которой наделен этот персонаж, наводит на мысль об имени, которое, почти как божие, грешно и опасно произносить всуе, и недаром — хотя, возможно, все-таки не без опрометчивости — в современных нам театрах сей таинственный господин бывал гримирован под Николая I.
Дело, однако, не в нем. В конце концов, исключить из пьесы это верховное, но эпизодическое лицо особого труда не составило бы, особой муки автору не принесло и урон драме был бы не очень велик, —
Тем не менее — «изъявил согласие».
В июне обещанного 1863 года за «Дело» взялся наконец Театрально-литературный комитет, в ведении коего находился репертуар императорских театров, и Александр Васильевич совсем уверовал в удачу. Не он один: рядом уже предвкушающе вился все тот же Федор Бурдин, проваливший в «Кречинском» Расплюева и, ничуть не смущаясь, ждущий новой роли.
Прочли. И:
«Успех! Успех… — ликует в дневнике Сухово-Кобылин. — Все члены единодушно одобрили и в восхищении. В особенности Краевский, редактор журнала Отечественные записки. Утром я переменил название пьесы, она пошла под именем Отжитое время. Из архива порешенных дел…»
Вот как хочется пробиться на сцену. «Отжитое» да еще «порешенных», конченых, невозвратных, навсегда сданных в архив — это уж масло масляное, перебор, пересол, двойная и тройная гарантия благонадежности.
Но далее:
«Краевский особенно хвалил ее и уверяет, что, принимая в соображение, что 30 августа подписан будет Указ о Гласном Судопроизводстве, пиеса должна пройти».
Вконец обнадеженный автор везет пьесу начальнику репертуара Александринского театра. Речь идет уже о распределении ролей.
Увы!
Запись двадцать пятого июня того же года:
«В 12 часов отправился к Нордштрему (цензор. — Ст. Р).Боже — что я услышал — он напросто и прямо запрещает пиесу. Его слова: мы на себя руку поднять не можем! Здесь все осмеяно. — Сквозь комплименты оказывается, что сам он генерал и обиделся. Думаю, его друзья генералы просили. — Из частностей заметил о неприличном упоминании медицинского осмотра. Я объяснил, что это законное действие существует во всех законодательствах — и что здесь нет осмотра, а только хитрая угроза со стороны Варравина. Ясно видно раздражение за пиесу. — Да кто же не поймет, что это Министерство, Министр, его товарищ — правитель дел и т. д. — Он заметил это с желчью. Дело мое потерянное. Я вышел разбитый. Пропало… Все выметено. Я расстроен. У меня все перевернулось, все планы. Хочу уехать отсюда. Продать почти все. Поселиться в Гайросе — и там пристроиться, как будет можно».
Генерал Нордштрем, может быть, и уступал генералу Варравину, не достигая в своем деле его вдохновенных высот, но в незнании этого самого дела его не упрекнешь. Он увидел в сухово-кобылинском сочинении не все, но достаточно, дабы с сознанием исполняемого долга преградить ему дорогу:
«Настоящая пьеса изображает, как по придирчивости полицейских и судебных властей из самого ничтожного обстоятельства, по ложному перетолкованию слов, возникают дела, доводящие до совершенной гибели целые семейства. Недальновидность и непонимание обязанностей своих в лицах высшего управления, подкупность чиновников, от которых зависит направление и даже решение дел, несовершенство законов наших (сравниваемых в пьесе с капканами), безответственность судей за их мнение и решение — все это представляет крайне грустную картину и должно произвести на зрителя самое безотрадное впечатление, которое еще усиливается возмутительным окончанием пьесы».
Когда через тринадцать лет, в 1876-м, Сухово-Кобылин вновь начнет хлопотать о судьбе непоставленной пьесы (и не дохлопочется, «Дело» будет запрещено опять, в третий уже раз), он и теперь столкнется с обвинениями насчет безотрадного впечатления и возмутительного окончания.
«В этой драме, — будет он растолковывать с удивительной наивностью прямодушного человека, которому так трудно понять логику тех, кто как раз и не хочет, чтобы он был прямодушен, — автор вывел на сцену скромное, религиозное, честное семейство, погибающее в безобразиях старого негласного суда».
Казалось бы, так ли трудно догадаться, что уж ежели в пьесе выведен «положительный герой», то совсем не для того, чтобы погибать в безобразиях, но для того, чтобы он торжествовал, подтверждая своим торжеством преходящесть и случайность оных?
Или — хорошо, пусть даже и погибает. Но — «с какой целию?». Единственно с той, дабы и сама гибель его, вызывая в публике слезы, имеющие способность не ожесточать, но смягчать сердца, утверждала все то же самое — случайность, преходящесть, обреченность зла в данном государственном порядке. Чтобы добродетель, и погибая, торопила конец порока, то есть опять-таки торжествовала над ним. Пусть даже за гробом.
В сравнительно голубой период надежд, когда опыт театральных разочарований еще не стал застарелым, а именно в 1862 году, драму «Дело» читал некий Константин Михайлович Ушаков, — говорю «некий» потому, что, кто он, разыскать не удалось. Вероятно, кто-то из светских знакомцев Александра Васильевича, к нему расположенных; вероятно, человек влиятельный, ибо ощущает весомость собственных приятельских советов; без сомнения, что называется, государственно мыслящий, — это в особенности заметно.
Прочел. Похвалил — и весьма. Напророчил успех. Заметил, что новая драма выше «Кречинского», — вот и еще одно его очевидное свойство: неглуп. Однако:
«Сцена Муромского с Иваном Сидоровым длинна, — сократить…»
Что же, и это верно: длинна. Сократить бы, в самом деле, не худо, но вот вопрос — что именно? И ответ:
«…Рассказы о Креке… об Антихристе нужно выбросить или сократить… Разговор Муромского с Высоким Лицом надо смягчить…»
Нехорошо также, продолжает советчик, что чиновники — «шайка разбойников, атаман которой Важное Лицо и Варравин — есаул их Тарелкин — не слишком ли это форсированно…» И — вот наконец то, к чему я и веду:
«…Было бы не худо (худо!), если б при известии о смерти Муромского (за сценой) экзекутор и Тарелкин (в котором пробудилось нечто человеческое) клянутся… объявить под присягой о воровстве Варравина. Тарелкин, услышав о приходе Его Высокопревосходительства (Весьма важного лица. — Ст. Р.),собирается идти к нему навстречу и открыть всю правду, как она была, обвинив и себя самого».
Великолепно!
Ибо — мало того, что поруганная добродетель теперь как бы и не совсем поругана, а отомщена, да и погиб Муромский, как оказалось, в общем случайно, лишь потому, что Тарелкин не догадался раскаяться чуть ранее. Да, мало того. Вдобавок и зло совсем не безнадежно для исправления — не один Тарелкин, но и загребущий экзекутор Живец, оскорбленный, помнится, тем, что его, одаряя малиной и персиками, принимают за млекопитающее, оба они, устыдившись, возвращаются в лоно добра. А самое главное — и отмщение, и исправление происходит под защитной сенью Его Высокопревосходительства, Весьма важного лица, верховной власти. Добродетель нижестоящая (Муромский) и вышестоящая (Лицо) сомкнулись в трогательном единении, походя и сообща перевоспитали Тарелкина с Живцом, и один только Варравин злобно глядит нераскаянным, но уже зато и разоблаченным злодеем.