Гений вчерашнего дня: Рассказы
Шрифт:
И он швырнул трубку, как змею.
Капитан Афанасий Кудлат стиснул зубы. Бой обещал быть жарким. Прячась за скалами, боевики перекрикивались на своём гортанном языке, вяло постреливая. «Усыпляют», — скривился капитан, крепче сжав автомат. Вчера их окружили, и сегодня он остался один — истекать кровью за валуном. Перед ним валялись мёртвые — не меньше десятка, — и плен ему не грозил. Чтобы не видеть ненавистные горы, Афанасий на мгновенье прикрыл вспотевшие глаза и вдруг вспомнил ту ночь, когда узнал о смерти Сергея. «Вот и я прибыл на станцию назначения», — подумал он и не заметил, как умер. Короткая очередь прошила его, оставив на спине бурые пятна. В последнее мгновенье он перевернулся и теперь смотрел широко открытыми глазами в голубое бездонное небо.
«Сдох, собака!» — пнул обмякшее тело бородатый горец.
«Прекрасная
Погода была скверная. Глядя под ноги, Мартын шёл по мокрому тротуару и вспоминал, как давным-давно, когда его за руку водили в школу и стригли под горшок, оставался один. Родители задерживались, и, ожидая их у окна под самой крышей, он рассматривал прохожих. В тот день моросил дождь, улица была пустынной, и только одинокая фигура в длинном, до пят, плаще, не разбирая луж, медленно брела под фонарями. Тогда, ребёнком, Мартыну на мгновенье показалось, что он видит своё будущее, что это он сам мокнет под свинцовым небом, подняв воротник и уткнув нос в шерстяное кашне. Вспомнив тот день, Листоног поднял глаза, уже зная, что увидит в окне под самой крышей.
Прижавшись лбом к стеклу, там стоял стриженный под горшок мальчик.
Ускорив шаг, Мартын поднялся через ступеньку по выщербленной лестнице. Он вдруг понял, что и все только прикидываются счастливыми, делая вид, что бесконечно довольны жизнью, а в глубине мечтают о Колпашево. «Но всем места не хватит!» — испугался Мартын. «А разве ты не уступишь?» — покосились на него соседи. Ему сделалось неловко. «Нашёл, тоже, раёк…» — надулся Кудыкин. «И очень надо…» — отмахнулся Нудыкин. Гремя ключами, Мартын топтался перед дверью, слушая эхо на пустой лестничной клетке, и не мог понять, вышел ли он из квартиры или только что пришёл. Он чувствовал себя глубоко больным, разбитым, как старый, списанный в утиль паровоз, но верил, что стоит добраться до своей станции, как сразу поправится.
И однажды собрал чемодан. «Скатертью дорога!» — выйдя на лестничную клетку, кричала жена, покрываясь красными пятнами. «Эх, Листоног-глистоног, далеко ли уползёшь?» — уперев руки в бока, провожали его злыми взглядами Кудыкин и Тудыкин. Мартын не оборачивался, он был уже за тыщу вёрст, и ничто не могло его остановить. Он представлял, как едет домой, как поезд увозит его всё дальше, спеша на станцию своего назначения.
Мартын Листоног сидит в сумасшедшем доме. По утрам санитары срывают прикнопленный к двери листок, который прячет номер его палаты, но к вечеру тот появляется вновь. Детским, неровным почерком на нём выведено:
«КОЛПАШЕВО»
Гений вчерашнего дня
Если в стадиях эмбриона повторяется эволюция человека, то в судьбе Максима Шидолги повторилась история литературы.
Едва научившись читать, когда другие складывают слога, Шидолга складывал гекзаметры. Овладев грамотой, он дописывал вставные главы к «Илиаде» и «Одиссее», по его признанию легче допускавшей подобное насилие. В поэме Шидолги Одиссей сражался со своими взбунтовавшимися тенями, с двойниками, которых насылали на него злые боги, с волшебниками, вновь отправлявшими его на край света, он спускался, подобно Гераклу и апокрифическому Христу, в царство мёртвых и бесстрашно бросался на встречу опасностям, которые рисовало ему детское воображение автора. К тринадцати годам за Шидолгой числился десяток «греческих» трагедий и комедийных пьес. Отличая старый античный театр от нового, он прошёл в них путь от Гесиода до Еврипида и от Софокла до Плавта. Голос его героев звучал всё пронзительнее, а хор всё громче оплакивал их жребий, их злополучную судьбу, в которой Шидолга предугадывал свою.
Несоответствие времени делало его пьесы пародией, хотя кроились они по строгому лекалу древних мастеров.
Матвей Лизогуб, учитель: «Я помню, как, забившись на заднюю парту, Максим выковыривал из булки изюм и также легко присваивал литературные “изюминки”. Когда темой домашнего сочинения было классическое произведение, он приносил его слепок…»
К выпускным экзаменам Шидолга написал несколько «византийских» житий, стал автором «Декамерона» и, вернувшись к истокам Возрождения, приступил к «Божественной комедии». Он проявился в ней, как стихийный бунтарь. Иерархией его ада стала опрокинутая социальная лестница. Первый ярус занимают лживые газетчики, этажом ниже томятся мелкие чиновники, от которых Шидолга к своему возрасту уже успел натерпеться, и, наконец, кучка политиков окружает в ледяном доме сильных мира сего. День за днём читают они бесконечный список своих грехов, но их сердцам неведомо раскаяние. Мир измельчал, и вместо великих тиранов ад Шидолги венчают мелкие греховодники. «И станут первые последними», — начертано на его вратах.
Савелий Болюк, врач: «Во время обследования я неожиданно спросил: “Какие картины ты видишь во сне?” — “Только слова”, — ответил он. Я был поражён…»
Попирая словами слова, Шидолга творил мировую литературу, его трудолюбие не вмещали двадцать четыре часа, ему нужно было родиться муравьём или пчелой. С исключительным терпением он высиживал чужие яйца, которые подбрасывала ему кукушка-история. Из-под его пера, как под копирку, выходили скандинавские саги, арабские сказки «Тысячи и одной ночи», песни финского эпоса и мудрости китайских притч. Шекспира он переварил за месяц, открыв его главную тему — борьбу за власть. «И “Гамлет” — лишь удачное переложение исландской саги», — оправдывал он своего «Гамлета», продолжившего череду датских принцев. Расин, Бомарше и напудренная, как парик, эпоха классицизма, которую Шидолга называл «надуманной античностью», отразились в цикле «Просвещённая Европа». Больших усилий потребовали дневники Казановы, подразумевавшие личное участие, но спустя некоторое время он справился и с ними.
«Его всезнайство было невыносимым, — говорит Анатолий Фердуль, университетский товарищ. — О чём бы ни шла речь, он отделывался цитатами. На защиту его диплома никто из сокурсников не пришёл…» [1]
Не вставая из-за стола, Куприн сочинил на спор три новеллы, Чехов написал рассказ за полчаса, примеры литературной плодовитости явили Дюма и Бальзак. Максим Шидолга превзошёл их. Его способности были чудовищны. Стоило ему прочитать новый роман, он брался за перо, изпод которого появлялся близнец — ни один литературный эксперт не смог бы отличить его апокриф.
1
Работа Шидолги носила длинное название: «Влияние фольклорного “Романа о лисе” (оригинальный перевод которого со старофранцузского был сделан им самим) на древнерусскую литературу». (Прим. авт.)
Наталья Косинская, приятельница: «Мы познакомились в университетской библиотеке, нам обоим понадобился редкий перевод “Счастливого крестьянина” Мариво. Экземпляр был единственным, и я предложила читать его вместе. “Это всё равно, что есть с одной ложки”, — ответил он, предложив уступить ему книгу на сутки. В следующую встречу он показал её блестящую компиляцию…»
У него не было черновиков, он не делал набросков. Он писал сразу набело, мелким, как бисер, почерком, не отрывая руки от бумаги.
Анатолий Фердуль, однокурсник: «Среди студентовфилологов было принято делиться едва созревшими замыслами будущих работ. Однако Максима старательно избегали: он готов был сглазить любое начинание, воплотив его гораздо быстрее. Многие испытывали суеверный ужас перед его способностью, считали её дьявольской…»
Слывя мизантропом, Шидолга наживал врагов с той же скоростью, с какой терял друзей. К тридцати он остался с двумя вечно линявшим кошками и горбуньей-сестрой. «Максим такой беспомощный…» — жаловалась она, подавая чай редким гостям. Но втайне радовалась — младший брат заменил ей сына. Жили они замкнуто, нигде не бывая. Говорят, затворничество — это смерть в рассрочку, но Шидолгу не душила скудость впечатлений. «Чем больше узнаёшь мир, тем выше ценишь четыре стены», — говорил он. Однако иногда вздыхал: «Я тащу за собой душу, как упирающегося щенка…» К сорока он написал несколько «французских» романов, ставших бы модными в XIX столетии, и подступил к русской классике. Он едва не сломал зубы. Десять лет он корпел над произведением, которое объединило бы художественное морализаторство Толстого с богоискательством Достоевского, вживался в образы купцов, подьячих, дворян, петербургских барышень и московских помещиков. Много раз он в отчаянии бросал работу, но, в конце концов, его настойчивость победила.