Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 5
Шрифт:
Страх постепенно подавлял Зосю и овладевал всеми ее чувствами, пока полностью не вытеснил и желания, и надежду, и память. Не быть избитой — вот что стало ее целью. Бася на ее месте в первый же день убила бы Азью собственным его ножом, не думая о последствиях, но боязливая Зося, почти еще ребенок, не обладала Басиной храбростью.
И в конце концов стала она почитать за милость, если страшный Азья под влиянием минутной похоти приближал порою безобразное свое лицо к ее губам. Сидя в шатре, она не спускала глаз со своего господина, жаждая понять, не гневается ли он, ловя каждое его движение, стараясь угадать его желание. А когда, бывало, не угадывала, когда из-под усов его, как некогда у старого Тугай-бея, показывались клыки, она почти в беспамятстве от страха ползала у его ног, приникая к ним бескровными губами, и, судорожно сжимая его колени, кричала как истерзанный
— Не бей меня, Азья, прости, не бей!
Он же почти никогда не прощал и измывался над нею не только за то, что она не Бася, но и за то еще, что она была невестой Нововейского. Неустрашимой душой обладал Азья, однако же меж ним и Нововейским такие были счеты, что при мысли о жаждавшем мести исполине смутная тревога охватывала молодого татарина. Предстояла война, они могли встретиться, да, конечно же, они могли встретиться. Азья невольно думал об этом, а поскольку подобные мысли приходили ему на ум при виде Зоси, он и вымещал на ней все, словно ударами плети хотел убить собственную тревогу.
Но вот пришло время, и султан дал приказ выступать. Разумеется, липеки, а за ними тьма добруджских и белгородских татар должны были идти в передовом дозоре. Так порешили меж собою султан, визирь и каймакам. Но спервоначалу, до Балкан во всяком случае, шли все вместе. Поход был нетрудный, так как из-за жары шли только по ночам, по шести часов, от привала к привалу. Смоляные бочки пылали вдоль пути, пешие арабы светили султану цветными фонариками. Людское скопище волной накатывало на необъятные равнины, как саранча, заполняло углубления и впадины, сплошь покрывало горы. За вооруженным войском шли обозы, в них гаремы, за обозами несчетные стада.
Но как-то в болотах балканских предгорий золотисто-пурпурная повозка Кассеки увязла так, что двадцать буйволов не могли ее вытащить из трясины. «Дурное знамение, повелитель, и для тебя и для всего войска!» — сказал султану главный муфтий. «Дурное знамение!» — подхватили полубезумные дервиши. Султан испугался и повелел всех женщин, и прелестную Кассеку тоже, из табора удалить.
Приказ огласили войскам. Среди солдат — из тех, кому некуда было отослать своих невольниц, — нашлись такие, что из любви предпочли прирезать их, нежели продать чужакам на утеху. Женщин скупали за большие деньги базарные торговцы из караван-сарая, чтобы перепродать потом на базарах Стамбула и других городов ближней Азии. Три дня подряд продолжалась бойкая торговля. Азья без колебаний выставил на продажу Зосю, которую тут же втридорога купил для своего сына богатый и старый стамбульский бакалейшик.
То был добрый человек — вняв слезам и мольбам Зоси, он купил у Халима, правда, задешево, и ее мать. На другой же день они в череде других женщин направились в Стамбул. Там судьба Зоси, оставаясь позорной, все же переменилась к лучшему. Новый владелец полюбил ее и спустя несколько месяцев возвел в ранг жены. Мать больше с ней не разлучалась.
Бывало, что женщины, даже после долгой неволи, возвращались на родину. Кто-то сначала, кажется, разыскивал Зосю — и через армян, и греческих купцов, и через посланцев Речи Посполитой. Но безуспешно. Потом поиски прекратились, и Зося никогда более не увидела ни родимого края, ни дорогих лиц.
До самой смерти она прожила в гареме.
ГЛАВА XLVII
Еще перед выходом турков из-под Адрианополя на всех приднестровских заставах началось большое движение. В близкий к Каменцу Хрептев то и дело прибывали гонцы от гетмана с разными приказами; маленький рыцарь либо сам выполнял их, либо, когда они его не касались, через верных слуг переправлял дальше. Из-за приказов этих гарнизон хрептевской крепости значительно уменьшился. Пан Мотовило со своим отрядом пошел под самую Умань на помощь Ханенко, который с горсткой верных Речи Посполитой казаков отбивался как мог от Дороша и присоединившейся к нему крымской орды. Несравненный лучник Мушальский, а с ним вместе пан Снитко, герба месяц на ущербе, и Ненашинец, и Громыка повели хоругвь товарищей и Линкгаузовых драгун в злосчастный Батог, где стоял Лужецкий, коему предписывалось вместе с Ханенко наблюдать за маневрами Дороша. Богуш получил приказ оставаться в Могилеве до тех пор, пока сам собственными глазами не увидит чамбулы. Спешно искали гетманские приказы и прославленного наездника Рущица, но Рущиц с несколькими десятками людей ушел в степь и как в воду канул. Услышали о нем лишь позднее, когда разнеслась вдруг странная весть, будто поблизости от дорошенковского лагеря и ордынских становищ кружит злой дух и что ни день похищает то воина, а то и небольшую ватагу. Догадались, что это, верно, Рущиц треплет неприятеля, кто же еще, кроме разве что маленького рыцаря, способен был на такое. И в самом деле, это был Рущиц.
Володыёвскому по-прежнему надлежало идти в Каменец, гетман нуждался в нем, зная, что один вид этого воина вольет бодрость в сердца и поднимет дух в горожанах и солдатах. Собеский убежден был, что Каменец не устоит, но считал важным подольше там продержаться — дотоле, доколе Речь Посполитая не соберется с силами, чтобы противостоять противнику. Убежденный в этом, он посылал почти на верную смерть славнейшего кавалера Речи Посполитой и любимого своего солдата.
На смерть посылал славнейшего воина и не сожалел об этом. Позднее, под Веной, он говорил: пани Войнова может рожать людей, но война их только губит. Он сам готов был погибнуть, почитая смерть простейшим долгом воина, а если тем еще и службу сослужит — нет для воина высшей награды. Знал гетман, что маленький рыцарь полагает так же. Да и не время было думать о жизни отдельных солдат, когда гибель угрожала костелам, городам, краям, всей Речи Посполитой, когда Восток с неслыханной мощью поднялся против Европы на завоевание христианского мира, а мир этот, заслоненный грудью Речи Посполитой, и не собирался идти ей на помощь. По мысли гетмана, Каменец призван был заслонить Речь Посполитую, чтобы после Речь Посполитая могла заслонить собою весь христианский мир.
И такое было возможно, кабы страна имела силы, кабы не терзало ее безвластие. Но у гетмана войска даже на то не стало, чтобы учинять разъезды, где уж там на войну. Стоило ему перебросить куда-нибудь несколько десятков воинов, как тотчас образовывалась брешь, и волна завоевателей могла хлынуть в нее беспрепятственно. Караулы, что расставлял султан ночью в своем стане, были многочисленней, нежели гетманские хоругви. Вторжение началось с двух сторон, от Днепра и от Дуная. Дорош со всею крымской ордой уже заполняли край, предавая все огню и мечу, и потому против них выступили главные силы, а послать даже на разведку в другую сторону было уже некого.
В опасной этой ситуации гетман писал к Володыёвскому:
«Я уж двояко взвешивал, не отрядить ли тебя в самый Рашков неприятелю навстречу, да испугался, что, когда орда семью бродами хлынет с молдавского берега и край займет, ты не поспеешь в Каменец, а там нужда в тебе большая. Вчера только вспомнил я про Нововейского, он воин бывалый, да и смельчак, а понеже человек в отчаянии на все способен, то, думаю я, он славно мне послужит. Дай ему легкой конницы сколько сможешь, а он пускай проберется к неприятелю в тыл и всюду на пути своем о силе войска нашего возвещает; а на виду у неприятеля пускай петлять начнет, от боя уклоняясь. Как турки пойдут — нам известно, но коли он что новое заметит, тотчас тебе сообщить должен, а ты, не мешкая, языка пошлешь — мне и в Каменец. Нововейский пускай тот же час отправляется, но и ты будь готов в Каменец идти, погоди только, покамест вести из Молдавии от Нововейского не придут».
Так как Нововейский ненадолго отправился в Могилев и говорили, будто после он в Хрептев прибудет, маленький рыцарь дал ему знать, чтобы с приездом поторопился, ибо по велению гетмана в Хрептеве ждет его дело.
Нововейский явился на третий день. Знакомые с трудом его признали — Бялогловский верно назвал его скелетом. Это был уже не тот дюжий молодец, шумный да веселый, что, бывало, кидался на врага с громким хохотом, похожим на конское ржанье, и бил, колотил его с размахом крыльев ветряка. Он отощал, иссох, почернел весь и от худобы еще выше стал. На людей смотрел он щурясь, словно не узнавал даже близких знакомых; приходилось по два раза повторять ему одно и то же — похоже, он не сразу и понимал. Видно, вместо крови желчь текла в его жилах, видно, о каких-то вещах старался он не думать, забыть, чтобы ума не решиться. И то сказать, в стороне той не было человека, не было семьи и в войске не было воина, кому не принесли бы басурманы горя, кто не оплакивал родных ли, близких ли, друзей и знакомых. На Нововейского, однако, обрушилось сонмище несчастий. В один день потерял он отца, сестру и невесту, которую любил со всем пылом буйной своей души. Уж лучше бы и сестра, и чудная та девушка умерли; лучше бы погибли они от ножа и огня. Но судьба их была такова, что при мысли о ней величайшая из мук казалась Нововейскому ничтожной. Он старался не думать о них, чувствуя, что так и спятить недолго, но совладать с собой не мог.