Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 6-7
Шрифт:
— Не отпираюсь, я не всегда держала себя с вами, как должно; я виновата и очень прошу меня простить.
Машко молчал. Женщина, которая изворачивается и хитрит, вызывает презрение; женщина, которая признается в своей вине, обезоруживает противника, если у того есть хоть капля благородства, прирожденного или привитого воспитанием. В таких случаях последний и единственный шанс тронуть женское сердце — великодушно простить. И Машко, хотя перед ним разверзлась пропасть, понял это и решил все поставить на карту.
От возмущения и уязвленного самолюбия он весь дрожал, но, овладев собой,
— Я знал, как дорог вам Кшемень, — сказал он, — и купил его лишь затем, чтобы положить к вашим ногам. Теперь я понял, что избрал неверный путь, и с безграничным сожалением отступаю. Прощения просить должен я, а не вы. Вы ни в чем не виноваты. Ваш покой дороже мне собственного счастья, и я прошу как о единственном одолжении: не упрекайте себя ни в чем. А теперь прощайте!
И ушел.
Бледная и подавленная, Марыня долго сидела неподвижно. Такого благородства она от него не ожидала. И в голове у нее пронеслось: «Тот из своекорыстных побуждений отнял у меня Кшемень, а этот купил, чтобы мне вернуть!» И Поланецкий окончательно пал в ее глазах. В эту минуту она совсем забыла, что Машко купил Кшемень не у Поланецкого, а у ее отца, и купил на выгодных условиях; вернуть же хотя и собирался, но с тем, чтобы одновременно завладеть ее рукой, избавляясь заодно от обременительной платы за него; и, наконец, Кшеменя, собственно, никто не отнимал: просто отец продал его по доброй воле, так как нашелся покупатель. Но в те минуты она не рассуждала, а противопоставляла Машко и Поланецкого, чисто по-женски превознося первого и незаслуженно принижая второго. Поступок Машко так ее растрогал, что, если б не отвращение к нему, она вернула бы его обратно. И в какой-то момент даже сказала себе, что обязана это сделать, но сил недостало.
А Машко, спускаясь по лестнице, — она не могла этого знать, — был вне себя от бешенства и отчаяния. Перед ним действительно разверзлась пропасть.
Его расчеты не оправдались; женщина, которую он полюбил по-настоящему, не отвечала ему взаимностью и отвергла его, и, хотя на словах старалась щадить его самолюбие, он был оскорблен, как никогда. До сих пор, предпринимая что-либо, Машко полагался только на свой ум и силы и всегда был уверен в успехе. Отказ Марыни поколебал эту уверенность. Впервые усомнился он в себе, впервые почувствовал, что звезда его может закатиться и его постигнет поражение на том поприще, на котором пока сопутствовала удача. Больше того: казалось, это уж случилось. Кшемень Машко купил очень выгодно, но такое большое имение было ему не по карману. Не откажи ему Марыня, он бы вышел из положения, — не пришлось бы тогда заботиться о пожизненной ренте Плавицкому и платеже за Магерувку, как это предусматривалось контрактом. Теперь же, кроме этих денег, Придется, и безотлагательно, платить тяготеющие на имении долги, так как они растут с каждым днем из-за огромных процентов, грозя ему полным разорением. А он располагает лишь кредитом, еще не подорванным, правда, но держащимся буквально на нитке; и если ниточка эта лопнет, он погиб окончательно и бесповоротно.
Поэтому при мысли о Марыне, кроме горечи утраты и боли об утраченном счастье, Машко испытывал временами
Меж тем к Марыне поспешил Плавицкий.
— Ты отказала ему, иначе он зашел бы ко мне перед уходом.
— Да, папа.
— И никакой надежды не подала?
— Нет… Я его уважаю, бесконечно, но этого не могу.
— А он что тебе сказал?
— Все, что мог сказать такой благородный человек, как он.
— Новое несчастье, — промолвил Плавицкий, — кто знает, не лишила ли ты меня куска хлеба на старости лет… Но я знал наперед: с этим ты считаться не станешь.
— Я не могла, не могла иначе.
— Не хочу тебя неволить. Пойду искать утешения там, где стариковское горе встречает сочувствие.
И пошел к Lours'y смотреть на игру в бильярд. На Машко он готов был согласиться, но блестящей партией его в общем не считал, полагая, что Марыне может представиться лучшая, и не слишком горевал о случившемся.
Спустя полчаса Марыня уже входила к пани Эмилии.
— Ну вот, камнем меньше на душе, — в дверях сказала она, — я нынче решительно отказала Машко.
Пани Эмилия молча ее обняла.
— Мне жаль его, — продолжала Марыня. — Он так благородно и деликатно поступил со мной; впрочем, иного от него и нельзя ожидать, и люби я его чуточку, хоть сейчас дала бы свое согласие.
И она пересказала пани Эмилии разговор с ним. Действительно, трудно было его за что-либо упрекнуть, и пани Эмилия была даже несколько удивлена: Машко, по ее мнению, был по натуре груб, и она не предполагала, что в столь трудную для него минуту он поведет себя так достойно и благородно.
— Дорогая Эмилька, — сказала Марыня, — твои дружеские чувства к пану Поланецкому мне известны, но если судить этих двух людей по делам их, а не словам, сразу станет ясна вся разница. Сравни.
— Никогда я не стану сравнивать, — отвечала пани Эмилия. — Сравнения здесь просто неуместны. Пан Станислав, на мой взгляд, на целую голову выше Машко, а ты судишь предвзято. По какому ты праву говоришь: «Один отнял Кшемень, другой хотел вернуть». Это же не так. Поланецкий его не отнимал, а сейчас, будь это в его власти, отдал бы тебе его с радостью. В тебе, Марыня, говорит предубеждение.
— Не предубеждение, а факты, с которыми нельзя не считаться.
— Ну, конечно, предубеждение, — повторила пани Эмилия, усадив ее рядом с собой. — И скажу, чем оно вызвано: он до сих пор тебе небезразличен.
Марыня вздрогнула, как от прикосновения к открытой ране.
— Пан Поланецкий мне небезразличен… Ты права… — помолчав, ответила она изменившимся голосом. — Но мое расположение обратилось в неприязнь, и знаешь что, Эмилька: случись мне между ними выбирать, я, не колеблясь, предпочла бы Машко.
Пани Эмилия опустила голову, и Марыня обвила руками ее шею.
— Мне так неприятно огорчать тебя, но не умею я кривить душой. Сдается мне, что и ты меня разлюбишь, и останусь я на свете одна-одинешенька.