Геометрический лес
Шрифт:
Нет, о падении мне не хотелось думать, как и всем этим пассажирам, доверившим свою жизнь химической прочности и физической устойчивости самолета и опыту его команды.
И эта мысль об устойчивости и прочности вдруг облеклась в плоть и приняла облик стюардессы, обратившейся к пассажирам с краткой речью, которая содержала в себе необходимую информацию, но имела и другую, скрытую цель: примирить пассажиров с неустойчивым пространством, внезапно оторвавшимся от прочной и спокойной земли.
Для выходца из предшествующего столетия (каким я на минуту себя вообразил) это был миф и самое доподлинное чудо, но для большинства современников, сидящих со мной рядом, это было скучной обыденностью, куда
Моим жизненным принципом было – сопротивляться привычке. Ведь для того я и избрал себе профессию художника, чтобы понять язык предметов и явлений и навечно приобщить себя к свежести и новизне.
И вот тут новизна открылась мне в звуках мелодичного голоса стюардессы, в ее лице и фигуре, казалось утверждавших, что великие итальянцы Боттичелли и Модильяни не ошибались, когда искали в образе живой женщины не одну реальность, а сразу две: плоть и дух.
Передо мной были эти две реальности, то ускользавшие от моих чувств, то возвращавшиеся вновь, чтобы опьянить меня и запереть в мгновение, которое сначала замедлил, а потом и вовсе остановил летящий над облаками самолет.
Мне было хорошо на этом клочке действительности, уютно названном пассажирским салоном, находящимся между исчезнувшей за облаками землей и чем-то другим, неопределенным и какими-то нитями связанным с девушкой, безукоризненно выполнявшей служебные обязанности, разносившей лимонад в узеньких стаканчиках и кисло-сладкие конфетки, которые казались здесь куда менее вещественными, чем там, на земле.
Раскрыв альбомчик (он был всегда со мной), я достал заодно и тонко очиненный карандаш, чтобы прикоснуться им к листу бумаги и одновременно мысленно – к этому пока безымянному существу, к ее длинным ногам, обтянутым телесного цвета чулками, к ее рукам, державшим поднос, к ее губам, на которых играла улыбка, опровергавшая слишком трезвую догадку, сформулированную Дарвином, как ее, впрочем, опровергали априори, даже не ведая о ней, и Рафаэль, и Тициан, и Пушкин, а много лет спустя хорошо знакомый с этой теорией Блок. Что касается Блока, он лучше всех понял бы меня, если бы дожил до появления этих девушек, служивших пространству, научившемуся сжиматься и сокращаться ради нетерпения вечно спешащих пассажиров.
Мой карандаш пытался схватить эту плоть и этот дух и перенести в другое измерение, где подобие, вечно гонясь за тем, что далось уподоблению, играет с мыслью в странную игру, которую издавна называют искусством, не найдя другого словесного эквивалента, способного еще точнее и глубже передать его суть.
Через мое плечо на лист альбома уже заглядывали сквозь толстые стекла очков насмешливо-интеллигентные глаза сидящего рядом молодого человека, оценивая мое умение, но вряд ли понимая мою истинную задачу – проникнуть с помощью карандаша в чудо, каким является всякое живое существо, и поймать это чудо в силок воображения. Но вот беда: некоторые мои слишком трезвые современники чудес не признают и очень высоко ценят автоматизм сознания, не вдаваясь в анализ того, что им подарил случай, и раз навсегда привыкнув к этому подарку, названному «жизнью» и идеально пригнанному к каждому существу привычкой – нашим невидимым двойником и слугой.
Я уже упоминал, что я был врагом привычки и в каждом явлении, в каждом факте, в каждом человеке искал то, что было знакомо художникам и поэтам прошлого, и лучше всех Лермонтову.
Белеет парус одинокийВ тумане моря голубом…И эта стюардесса, не очень-то высоко оцененная трезвыми, близорукими глазами моего соседа и спутника, казалась мне лермонтовским парусом, произведением, которое создал случай заодно со всей совершенно непривычной для меня ситуацией, когда облака стали между мной и всем тем, что осталось на земле, отодвинувшейся прочь, чтобы не мешать моему свиданию с необычным.
Я был не на земле. Об этом полчаса твердили мне мои чувства. Но пройдет еще полчаса или час, и я должен буду снова вернуться на землю, превратив в мимолетное воспоминание все то, что длилось сейчас и должно было вскоре оборваться.
Мой карандаш, словно чувствуя это, спешил облечь в линии и штрихи нечто удивительное и непостижимое, существование прекрасной плоти, так чудесно встретившейся с моими мыслями и чувствами в ситуации, которая уже стремилась к концу с быстротой односерийного фильма.
Я не мог замедлить этот фильм, и все должно было кончиться в аэропорту, где меня, как и всех других пассажиров, ожидали заботы, дела и сутолока – этот главный враг современных людей, не так уж редко теряющих себя и свое достоинство в спешке.
Тоска по девушке, которая вот-вот должна была исчезнуть с моего горизонта, передалась карандашу и листу бумаги, уже впитавшему мои чувства. Это, по-видимому, заметили скептические глаза научного работника, сидящего рядом. Он так демонстративно пристально смотрел на мой рисунок, что на это обратила внимание и стюардесса. Проходя мимо, она остановилась и бросила взгляд на коварный лист, пытавшийся стать ее подобием, предварительно не спросив – хочет она того или нет.
Пока она явно не хотела, не скрыв от меня своего желания остаться в большом трехмерном мире и не отражаться в другом, портативном, который без труда можно положить в портфель. Нет, она не выразила желания разделить свое бытие между двумя сферами, словно мир моего рисунка мог принести ей ущерб и забрать с собой какую-то часть ее существа.
Минуты убегали от меня, приближая конец сеанса, после чего должна была вернуться житейская проза. Эту прозу я столько раз пытался преодолеть с помощью кисти или карандаша, создававших тут же другое измерение, дразнившее своей мнимой гармонией.
На этот раз я ждал от своего карандаша помощи отнюдь не иллюзорной. И случай вдруг подобрел. Упал альбом. Стюардесса подняла его и, подавая мне, еще раз взглянула на свое изображение.
– Ни чуточки не похоже, – сказала она.
– Нет! Нет! Сходство есть, – поспешил мне на помощь сосед. – Да еще какое!
Я ухватился за слова соседа как за соломинку. И все кончилось тем, чего я желал. Она записала номер теле-. фона моей мастерской и обещала позвонить, когда я вернусь из творческой командировки.
4
Она позвонила мне как раз в тот день, когда меня выбрали членом месткома. Я никак не связываю эти два события, а просто располагаю их во времени, так как других более значительных событий в эту пору в моей жизни не произошло. Да я и не стремился сгущать свое бытие, протекавшее с той замедленностью, которая меня вполне устраивала. Случалось, что и меня застигал час пик где-нибудь на Невском, в переполненном троллейбусе, автобусе или метро, когда люди неизвестно почему спешат догнать покой, ожидающий их дома, догнать его, словно этот покой и уют, не дождавшись их возвращения, исчезнет, и квартира с тихими, добрыми вещами превратится в тот же недобрый троллейбус или автобус с теснотой, отнюдь не располагающей к созерцанию.