Георгий Победоносец
Шрифт:
И только, стало быть, ватажники начали к боярину подступать, как вдруг вылетает из-за поворота на рысях конная стража – полных три десятка супротив неполной Акимовой дюжины. Ахнули разом из пищалей, троих на месте положили, да ещё трое, глядь, в снегу корчатся, волками голодными воют, свинцового боба отведав. Повис над дорогой кислый пороховой дым, в заснеженных ветках путается, а в дыму, яко черти в пекле, вертятся всадники в красных кафтанах, Акимовых разбойничков в капусту рубят. Режут, как свиней на мясоед, только кровища во все стороны струями брызжет, паром горячим на снегу курится.
Понял Безносый Аким, что пришёл его смертный час. Другой бы на его месте заскучал, а ему – ну хоть
И ловко же это у него получалось! В правой руке кистень тяжёлый, в левой – острая сабля. Крутится, приседает, бьёт наотмашь, колет, лошадям сухожилия режет, валит их на снег и кистенём черепа дружинникам дробит – ну ровно бес из пекла вырвался на погибель христианским душам. А ватажники его тем временем один за другим на землю ложатся. Иные в лес кинулись, да от пули разве убежишь? И через малое время остался Аким Безносый один. Окружили его верховые, со всех сторон наседают, а он бьётся в одиночку супротив целого войска да ещё и зубоскалит: вам-де с детишками малыми воевать, да и то ещё поглядеть надобно, кто кого одолеет. Бабы вы, говорит, в портках, а не мужи! По домам, кричит, ступайте, горшками командовать да младенцам сопли подолом утирать, быдло бессмысленное, супоросые вы свиньи! А такого гостинца не хотели?
Хватил с земли топор, убитым разбойником обронённый, да и швырнул его прямо в лоб начальнику стражи. Вошёл топор по самый обух – десятник только рот разинул да с коня оземь и грянулся.
А Долгопятый-боярин глядит на эту резню и знай себе радуется, только что в ладоши не бьёт. «Любо! – кричит. – Ай любо! А ну, взять живым молодца!»
Накинули тут на Акима крепкую сеть, затянули, рывком его с ног свалили и саблю с кистенём из рук вывернули. Попинали маленько, как водится, потоптали ногами – куда ж без этого? Потом подняли на ноги и перед боярином поставили – слушать, стало быть, приговор.
Стоит Аким Безносый перед боярином – морда разбита, с бороды кровь на дорогу каплет, мешочек кожаный, коим он дыру на месте носа прикрывал, в драке потерялся; шапки, знамо дело, тоже нет, и сквозь спутанные космы на лбу клеймо проглядывает. Ну, словом, с первого взгляда видать, что за птица. Стоит он, стало быть, и смотрит в серое низкое небо – на боярина-то глядеть ему радости мало, раз его, толстобрюхого, ныне ни руками, ни зубами не достанешь.
– Ай да молодец, – боярин говорит. – Знатно ты меня потешил. За то, ежели на верность мне крест поцелуешь, подарю тебе живот. А не хочешь – отведаешь царской милости, какая для таких псов, как ты, припасена.
– На всё воля Божья, боярин, – Аким ему отвечает, а сам, как прежде, в небо глядит. – Милость царская мне и без того ведома. А только не бывать лесному зверю цепным псом. Казни меня, коли любо, а под твоими воротами лаять я всё одно не стану.
– Кому под воротами лаять, всегда сыщется, – говорит тогда боярин. – А и нет на свете собаки, коей пращуры вольно по лесу не бегали и волками не звались. Нешто у тебя, человека, меньше разума, чем у зверя лесного, который сильному хозяину поклонился? Ну, да неволить не стану. Не любо – казню, как конокрада. Вёдомо тебе, как конокрадов казнят?
Ну, сие и младенцу неразумному ведомо. Пригнут всем миром к земле два деревца, за руки да за ноги к ним привяжут, да верхушки-то и отпустят. Не чаял Аким Безносый для себя такой смерти; бояться-то не боялся, а и торопить кончину лютую, ежели подумать, вовсе незачем. Боярин-то дело предлагал. Оно, конечно, неволя, да только воли в лесной берлоге Аким уж досыта наелся. Спокойной да сытой жизни, какую Долгопятый ему сулил, он отродясь не видывал. Так отчего не попробовать? Оно, может, и не по вкусу придётся, однако кишки свои по всему лесу разбросать и того горше будет. Помереть всегда успеется, чаша сия никого не минует. Да и зла на боярина Аким Безносый не держал – с чего бы вдруг? Боярин как боярин, не хуже и не лучше других. Сказывают, зверь, так что с того? Кто ныне не зверь? Все звери, только один, яко корова либо овца бессмысленная, гнилую солому жуёт да ждёт, когда его резать придут, а другой сам направо и налево режет и всю жизнь досыта свежим мясом наедается. В волчьей стае, кто сильнее да злей, тот и вожак, а за хорошим вожаком и последнему зверю не худо живётся.
Словом, сговорились два душегуба. Да и как им было не сговориться, когда, сами того не ведая, имели они друг в друге великую нужду? Боярину пёс был надобен, да такой, чтоб его все волки на сто вёрст в округе до беспамятства боялись, а Акиму – хозяин, который бы его, государева преступника, от царского гнева укрыл и дозволил без оглядки далее православную кровь, яко воду, наземь лить.
Аким, как боярин повелел, крест на верность ему поцеловал. Ему, Акиму, всё едино было, что целовать – хоть крест святой, хоть телячий хвост. Целовал и думал: погодь, боярин, дай отдышаться, тогда и поглядим, любо мне в твоих псах ходить аль не любо.
Оказалось – любо. Кормят от пуза, зелена вина вдоволь, и бабу, коли придёт такая охота, немедля доставят. Работы немного, а когда есть, она только в радость – холопа ли дерзкого наказать, чтоб впредь буянить неповадно было, правду ли из татя пойманного калёным железом вытянуть, а то и прирезать кого втихую. Всяко случалось, и всё Акиму по нутру приходилось. Жаловал его боярин щедро – одёжей со своего плеча, деньгами, вольностями, каких иная дворня в долгопятовском имении отродясь не видывала, а паче всего – доверием. Ежели случалась хитрая закавыка, когда без лихого дела не обойдёшься, боярин звал Акима к себе в горницу и подолгу с ним советовался, как с равным почти что. К устам его ухо преклонял и советам безносого государева преступника частенько следовал – понимал, что в тайном воровском ремесле он, боярин, Акиму не ровня.
От такой жизни Аким Безносый зело раздобрел и так окреп, что хоть на медведя с голыми руками его выпускай. Отъелся Аким, отпарился в бане, волоса да бороду ровней подрезал и стал, ежели издалека глянуть, совсем на человека похож, а не на зверя лесного, каким раньше был. На лбу носил кожаную повязку, коя и волосам не давала в глаза лезть, и клеймо прикрывала; для носа же боярин пожаловал ему бархатный мешочек и сам не погнушался пустить среди дворни слух, будто купил себе нового палача где-то на стороне и будто носа у него нет с малолетства – собака-де ненароком откусила, когда он по младенческому неразумию в конуру к ней заполз.
За то, что побил Акимову ватагу, вышла боярину царская милость да ласка. А про самого Акима Долгопятый царю наплёл, будто сбежал разбойничий атаман в лес и там, в чащобе, без следа затерялся. Царь на эти слова похмурился, повздыхал – жалко-де, что сие крапивное семя не удалось под самый корень известь, – однако ж делать нечего, поверил. Тем более что с тех пор про Безносого Акима никто и слыхом не слыхивал – не то подался он в вольные казачьи земли, не то сгинул в болоте либо в волчьем брюхе. Так, по крайности, царь-батюшка со слов боярина Долгопятого думал, а за царём и все иные-прочие. К тому времени, вишь, Ивану Васильевичу, великому князю московскому и всея Руси государю, уже даже в мыслях перечить мало кто осмеливался.