Герасим Кривуша
Шрифт:
9. Лихобритов правду сказал: Герасима взять было трудно. Он по вся дни на многолюдстве что в котле – народу стена, поди сунься! Раз так-то разлетелись было лихобритовские молодцы, да и не рады, насилу ноги унесли. Иное дело – в доме смутьяна взять бы, – так дом-то где? Как с Москвы прибежал казак, одну лишь ночку в своей избе перебыл, а после того где ночевал – неведомо. Сам Лихобритов со своими шишами не раз, в мужицкие сермяги убравшись, тайно выглядывали Герасима возле торга, на посадах, да что! – как из-под земли вырастал, смутьян, во многолюдстве, да и пропадал так же. А тревожил-таки народ: уже дворяне да подьячие да и торговые люди опасались ходить в одиночку, чтоб не побили: такая шатость сделалась в народе. Дальше – больше – и плотники со стен послезали, заткнули топоры за пояса; им десятники кричат: «Куда? Воротитеся, черти посконные!» А они смеются лишь, не идут. На торгу же людей стало невпроворот, из ближних деревень и не надо б ехать, так ехали: из Боровой, из Собакиной, из Ряднушки, даже из Орлова-городка да из лесной деревушки Углянской, – всем, видишь, на Воронеже дело оказалося! Так же и стрельцы, и казаки в шатость пришли, перестали начальников слушать: казачий голова Семен Позняков велит в круг собраться, так не идут же. «Нам-де нынче в вашем кругу делать нечего, у нас-де нынче свой
10. Жили на Воронеже среди добрых людей два христопродавца: стрелец Гаврила Волуйский да полковой казак Григорий Рублев, оба замотаи, пьянюги. Как зачался в городе шум, они в первых крикунах ходили. И повадились за Герасимом таскаться – куда он, и они туда же. Так и у Конинского в доме были, и все разговоры слушали – кого побить, и другое разное. А там речи уже пошли нешуточные, а именно: в какой день начать да кто за что примется – кто за съезжую, кто за губную, кто за воеводин двор. Так же и тюрьму порешили разбить, колодников-заточников выпустить. Это все в субботу вечером было, двадцать четвертого числа июня месяца. До позднего часу сидели и приговорили начинать завтрашний день. Тоже и с кого начинать. Тут не без смеху стало: взялись боярские дети Конинский с Чаплыгиным друг дружку за груди трясти; один кричит: «Зачинать с Захарки Кошкина да с Прибытковых!» А другой – чтоб перво-наперво громить романовскую винокурню, из сельца Устья боярских холопей вышибать. Тогда Герасим сказал: «Совестно вам, господа! Ведь мы за всех желаем порадеть, а вы за себя лишь. Что ж ты, Чаплыгин, про Олешку-то Терновского забыл? Он же, горюн, за нашу правду в тюрьме-то. Так слухайте ж, господа: сперва мы тюрьму разобьем, горемык выпустим, а после того пойдем на съезжую, а после того видно будет». И он приказал, кому и в коем месте быть, и когда. С тем разошлись. И как вышли со двора, откуда ни возьмись – тройка и мужики в телеге. Герасим прыгнул к ним на скаку – потуда его и видали. Его и прежде не раз этак-то на тройках подхватывали.
11. Тогда Григорий Рублев говорит Волуйскому: «Ох, Гаврюша, как бы нам с тобой, голубь, не вклепаться!» – «Да я, брат, и сам так-то думаю, да что ж делать? Не пойдем, видно, завтра, куда Гараська велел». – «Да это что – не пойдем! – сказал Рублев. – Хотя и не пойдем, так все одно отвечать придется: приметили, поди, нас лихобритовские-то». – «Ну, тогда вот чего, – сказал Волуйский, – побежим скажем воеводе, про что знаем». Крадучись, тайно, садами пошли они к воеводе. У градских ворот их стража не пускает, спрашивает – кто да зачем. Рублев не растерялся, сказал, что к попу-де, что бабу схватило животом, соборовать надобно. Пропустили их, христопродавцев. Но они смалодушествовали: ну как кто подглядит из кривушинских, что они к воеводе ходили, – убьют ведь. Так они к Сергию, к троицкому попу постучали, чтоб ему сказать про все. А тот уже было спать лег. Но, услыхав про завтрашнее, и сон позабыл: подобрал полукафтанье да скорей – на воеводский двор. Эти же доносчики стоят ночью возле поповой избы, лают попа: «Вишь, долгогривой! Хотя бы алтынишко подарил!» В последствии времени получили-таки, июды, по целковому.
12. От поповых вестей воевода, срамно сказать, в нужное место побежал: малодушен, злодей, оказался, робок. На ту пору, спасибо, Толмачев с Лихобритовым случились, постыдили его маленько; тотчас за Позняковым послали, за пятидесятниками. Пришли ратные начальники, стали всеми думать – как быть? Грязной, видя округ себя силу, осмелел, забыл, куда бегал, зачал ратных корить, что они-де потачку дали стрельцам да казакам, отчего и смута сделалась. И он велел идти немедля по войску со строгостью, чтоб, боже избавь, не учинили смертного неповинного убойства. На что пятидесятники сказали: «Эх, батюшка, Василий Тихоныч! Нам тех людей не унять – так-то всех окаянный Гараська сомутил, что мы и сами, знаешь, пришли в робость, другой день по своим избам хоронимся. Давайте лучше пойдем двор запрем покрепче, чтоб, ежели что, в осаду сесть». Так и сделали. Стали ждать, что утром бог пошлет.
13. Их покинем за чарками, а сами на другое обернемся. Верстах в двадцати от Воронежа жил боярский сын Михайла Чертовкин. Тоже вел род от воронежских строителей и в прежние годы жил справно, но вот оскудел, стало нечем кормиться. Он тогда зачал промышлять дурно, выходил на Московскую дорогу. И так снюхался с Глухим с Ильей, и сделался у них промысел артельный. Чертовкин двор стоял на крутом бугре что крепость: лес, мочажинник, лога непролазны. И такое место называлось Чертовкина гора, да и по сей день название живо. На Чертовкином дворе Герасим в те дни спасался. И тройки, что подхватывали его, были Илюшкины. А чтоб Насте какого худа градские злодеи не учинили, и ее тайным делом, ночью, туда же, на Чертовкину гору, увезли. Да она еще и Нежку свою не покинула, взяла с собой, там ее пасла на Чертовкиных буграх. Ходила, бедная сиротинка, песенку пела. Над ней – облачко плыло, черный ворон, крича, летал; внизу – речка в камышах шелестела – тихо, пустынно, лишь мрежник [21] одинокий далече мреет в тумане. К ночи сом поднимался со дна из-под коряги, бил плесом тихую воду. А за ночью вослед печаль пала на сердце, чуяло, вещун, беду. Все ждала Настя – вот зазвенят колокольцы, вот прискачет из города Герасим с товарищами, вот горячей рукой, мил дружок, приласкает, молвит: «Что закручинилась, ягодка? Полно-ка, кинь тоску! Скоро, скоро в сарафанах мухояровых, в парчовых станешь ходить, боярыня!» Ох, не радовали сарафаны! Петухи полночь кричат, а все нету милого… Таково скушно да боязно!
21
Рыбак.
14. Ко вторым петухам прискакали. Коней не распрягая поставили, засыпали в торбы овса, а сами, едва кусок хлеба проглотив, надели чистые рубахи, да и – назад на рассвете. Стоит Настя у околицы, глядит вослед, и вовсе потерялась, голубочка: не ведает – были, не ведает – нет. Как ветерок пролетел, лишь дорога пылит вдалеке…
15. Только к заутрене заблаговестили – они на двенадцати тройках вскочили в градские ворота, загремели по бревенчатым мосткам мимо воеводского двора. Там, за дубовым частоколом, ровно бы и души живой нету – мертвизна [22] , тишь, ставеньки все позакрыты,
22
Тишина.
16. Олешку же Терновского не вдруг нашли: не видать в яме под накатником-то. Ему бы оттуда голос подать, так мочи нету, столь ослаб, бедный: дня ведь не было, чтоб не мучили, ироды; хлебца когда дадут, а когда и нет, как жив-то – неведомо. Его из ямы вынули – батюшки! – да уж не покойник ли? Бесплотен, недвижим, лишь живчик слабый на лбу под тонкой кожичкой чуть играет. А как ветерком обдуло, так отживел маленько. «Братцы! – сказал. – Братцы!» – да и заплакал. Герасим тогда, шапку под ноги кинув, закричал: «Ну, собаки! Отольются ж вам Олешкины слезки! Кровью станете плакать нонче!» Народ зашумел: «Айда, ребята, побьем злодеев!» А какие лавки громили, тех стали стыдить, и погромщики смутились, покинули лавки. Всем миром-собором на съезжую потекли.
17. Олешку же, положив на телегу, за собой повезли.
Повесть седьмая
1. Прежде уже сказывали мы, что день этот был – воскресенье. Оттого на съезжей никого не нашли, один старичок караульщик сидел у ворот. Его обступили: «Давай, дед, ключи!» Он оробел да и отдал. Тогда пошли гулять: сундуки, лари поломали, печати порубили, книги же и грамотки – кои разодрали, кои чернилом залили, кои, ложив кучей, огнем пожгли. Так же далее в губной сделали. Но там еще и Пронку Рябца прихватили: он в пытошной спал, не чаял беды, пьяненький. Тут с ним поиграли-таки, потешились. Под конец потехи он и дышать перестал. Кинули его в пытошной, – где людей мучил, там и самого замучили.
2. Тем часом солнышко полдни показало, обеды. Да ведь и притомились, намахались с утра-то, куда! Илья говорит Герасиму: «Шабаш, давай обедать». Но тот сказал: «Обедать у воеводы станем». Вышла у них разнодырица, несогласье.
3. А пока они спорили, боярские дети народ сомутили. Конинский с Чаплыгиным сулят угощенье, один зовет Кошкино именье громить, другой – винокурню. «Что-де вам за прок от воеводы? Опять нешто бумагу жечь да чернило лить? Айдате лучше погуляем, пображничаем!» Сомутили ведь. Какие в Беломестную побежали Кошкина зорить, каких Чаплыгин, посажав на телеги, повез в Устье. Плюшкины молодцы кабак разбили, напились допьяна, полегли. Герасим тогда сказал: «Вот те и пообедали! Распустили народ-то, теперь что делать?» С ними малая кучка осталась, человек с двадцать, а то все разбежались. Стали Герасим с Ильей совет держать меж собой и приговорили: никуда от воеводского подворья не ходить, стеречь, чтоб ни оттуда, ни туда никто б не вошел, не вышел. А там – ровно бы и людей нету, одни лишь кобели надрываются, чуя чужих. Однако, малое время спустя, воротное оконце приоткрылось, осадные зачали голос подавать. Первый Толмачев сказал: «Чтой-то вы нынче, ребята, расшумелись? Идтить бы вам лучше по домам, да и других также уговорить бы, не то наживете себе дурна. А сделаете по-нашему, так мы вас вознаградим, ей-богу, не брешу!» – «Вишь ты, запел как! – ответили стрельцы. – Нам твои награды ведомы». Затем такие ж речи и Позняков держал, и Грязной, и все награжденье сулили. Под конец того Сергий, поп, сказал в оконце: «Грех, дети, на душу берете, побойтеся! Это вас диявол научил!» Мальчонко чей-то вертелся тут, он с дороги схватил котях да – в оконце, в попа: тот и подавился. После, за воротами хоронясь, посоромничал; да его уже не слушали, другое пошло: с Беломестной Богдан Конинский охлябкой прискакал, кричал, чтоб людей унять – разошлись-де, – сгоряча, погромив Кошкина, и его, Богданово, подворье погромили же. «Теперь, сударь, не унять, – сказал Герасим, – сам ведь ты напросился на гостей-то».
4. Меж тем из Устья воротились, а иные – от кабаков да от лавок; также и те, что в Беломестную бегали. Стали табором на майдане, костры зажгли, котлы подвесили хлебово варить. А уж пьяны-то-распьяны! Дудошников, гусельщиков, шпыней [23] приволокли, давай песни играть, плясать. Праздничек, право! Словно ребятки малые, и про воеводу позабыли. Пошли байки – кто про Фому, кто про Ерему; болтохвасты похваляются, как винокурню боярскую зорили, как подьячего Кошкина Захарку в речку кунали, пока не позеленел, ирод: топить было хотели, да что грех на душу брать, – бросили на лужку, не знай – отойдет, не знай – окочурится. Бог с ним, и так любо. Из лавок прибытковских, сахаровских, титовских цветного платья набрали, всякой рухлядишки – смех! Одному кафтан узковат, другому необъятен достался, так затеяли меняться. Плотники-мужики лапти поскидали, все в сапогах; у иного так и шапка бархатна, не то – епанчица алого сукна, – князь, да и на! Также и бабенкам гостинцев припасли довольно. Ну, батюшка, ну, Герасим Иваныч! Спасибо, надоумил! В кои-то веки погулять довелось, покрасоваться! Старичок один был карачунский, из плотников, тот совестить начал: грех-де. Его на смех подняли: «Грех, деда, в лапоточках ходит, а мы – глякось, все нонче в сапогах!» Под конец того и праведный старичок, благословясь, сапоги вздел, а подвыпив, еще и посмеялся: «Был-де грех, да в Подгорну убег!»
23
Скоморох, шут.