Герберт Уэллс
Шрифт:
Но мы помощи не принимаем, ибо нам наша жизнь нравится; напротив, мы намерены запретить чудо-пищу, чтобы великаны не рождались больше, а тех, которые уже существуют, мы хотим сослать в резервацию. «Надо заткнуть им рот, заковать в цепи. Остановить их любой ценой. Мир будет принадлежать либо нам, либо им. Иначе дебри скроют от нас дневной свет и похоронят наши дома, задушат наши церкви, ворвутся в города, и сами мы, как жалкие козявки, погибнем под пятой новой расы». У великанов, в свою очередь, накопилось немало претензий к нам: «Эти людишки нас ненавидят…
Они жестоки к нам потому, что сами слишком малы… Так или иначе, они нас ненавидят и не желают, чтобы мы были рядом, — разве что мы сумеем опять съежиться и стать такими же пигмеями — тогда, пожалуй, они нас простят». Великаны начинают понимать, что дружить с ними мы не собираемся, а наиболее радикальные из них приходят к выводу, что без
Великаны не умеют убивать, зато мы умеем — и начинаем стрелять; они вынуждены принять бой: «Нет, мы бьемся не ради себя, но ради роста, ради движения вперед, а оно — вечно». Впрочем, великаны не намерены нас уничтожить, они лишь добиваются, чтобы чудо-пишу не запрещали производить и есть, а она сделает свое — все станут великанами и все мы будем «расти, подняться наконец до всеобщего братства и постичь Бога… Расти, пока самая земля наша не станет всего лишь ступенькой… Пока человеческий дух не станет бесстрашен до конца и не овладеет всей Вселенной!».
Уэллс придумал нескольких великанов — интеллигента, деревенского простачка, девушку-аристократку; быть может, если бы он писал свой роман от лица одного из них — безликого «я», — то читатель, поддавшись этому колдовству, мгновенно почувствовал бы себя великаном, как прежде невидимкой; как раньше я, гонимый и босой, оставляя кровавые следы, бежал по тротуару, так и теперь бы я мучился из-за низких дверей, маленьких тарелок, из-за того, что все надо мной смеются, что я не могу полюбить нормальную девушку или погладить нормальную собаку, не раздавив ее. Став очередным уэллсовским «я», читатель бы понял великанов, и пожалел бы их, и сердился бы на тех, кто их мучает. Но Уэллс по этому пути не пошел. Он «со стороны» описал своих великанов, и они не ожили для нас. Это просто большие манекены, набитые красивыми словами.
Параллель между люденами Стругацких и новыми людьми Уэллса не проводил только ленивый; у Стругацких, когда людены только начали радоваться своей новой жизни, мы уже предположили (не без злорадства), что они — не венец развития и неизбежно появится очередной новый вид, а скромные великаны Уэллса сами сразу сказали, что им на смену придут еще более продвинутые расы: «Мы даже еще не первое поколение, мы — всего лишь первый опыт». Логика романа говорит, что каждое последующее поколение будет крупнее предыдущего, так что возникает опасение, что бедняги вымрут, как динозавры. Отсюда наивный вопрос: почему великаны? Почему не синие или зеленые люди, не шестипалые? Уэллса привлекли простые аллегории: великий, большой, рост — и это обстоятельство позволило Честертону в книге «Еретики» вдоволь поиздеваться над другом: «В Уэллсе прежде всего поражает то, что он единственный среди блестящей плеяды своих современников не перестал расти. В ночной тишине можно даже услышать, как он растет… Уэллс мог бы расти все выше и выше на протяжении бесконечных времен, так что однажды он бы вознесся над самой далекой звездой. Я легко могу представить, что он напишет об этом прекрасный роман. При этом он поначалу будет видеть деревья высокими, а потом низкими; он увидит облака — сначала высоко над собой, а потом далеко внизу. Но на протяжении времен в его звездном одиночестве с ним пребудет идея высоты; в чудовищных космических далях его будет сопровождать и утешать ясное представление о том, что ой рос все выше, а не становился (к примеру) все толще».
«Пища богов», по Честертону, — это английская сказка «Джек-победитель великанов», рассказанная с точки зрения великана. «Я не сомневаюсь, что великан, которого одолел Джек, считал себя Сверхчеловеком. Вероятно, он видел в Джеке ограниченного ретрограда, возжелавшего воспрепятствовать великому поступательному движению жизненной силы. Если бы у великана было, скажем, две головы (что не такой уж и редкий случай), то он мог бы привести общеизвестное изречение, согласно которому два ума лучше одного. <…> Но Джек был защитником извечных человеческих представлений и принципов: один человек — одна голова, один человек — один ум, одно сердце и одна точка зрения». Все это Уэллс прекрасно понимал. Он бился именно против «извечных человеческих представлений и принципов», считая их не более заслуживающими почтения, чем, скажем, «извечные динозавровы представления и принципы». Более ненавистного слова, чем «извечный», для него не было. «Извечно» считалось, что человек должен охотиться с копьем, что Земля плоская. Каждая эпоха формулирует свои «извечные» ценности, каждая последующая их меняет.
«Трудно вообразить что-либо более благотворное для человечества, чем появление расы Сверхлюдей, с которыми простым смертным придется сражаться, как с драконами», — пишет Честертон и тут же, поскольку Уэллсовы великаны не агрессивны и на драконов не тянут, смягчает свою позицию: «Если Сверхчеловек лучше нас, то нам, разумеется, нет нужды сражаться с ним». По Уэллсу, великан именно лучше нас, так что сражаться вроде бы нет нужды, и Честертон вносит предложение: «Но тогда почему бы не назвать его святым?» Действительно, почему? Назови Уэллс святыми своих «новых людей», может, избежал бы тучи ядовитых стрел, которые был горазд выпускать его друг, а Уэллс считал Честертона своим другом и очень его любил, хотя соглашались они редко. В апрельском номере «Стрэнда» появился рассказ «Страна слепых» (The Country of the Blind); человек попадает в долину, где все слепы и считают слепоту «извечной ценностью», а зрение — пороком. «Страна слепых» Честертону очень понравилась. А ведь она о том же самом, что и «Пища», — каково быть «другим» среди «наших», только написана поэтично, вот и вся разница.
В мае Уэллс наконец завершил роман, над которым корпел около семи лет (для него это был поистине великанский срок) — «Киппс: история простой души» (Kipps: the Story of Simple Soul). Он начал его в 1899-м — тогда текст назывался «Богатство мистера Уэдди» — и отослал Пинкеру первоначальный вариант, но сам забраковал его и с весны 1900-го переименовал в «Киппса». Работа так его вымотала, что по ее окончании он слег на два месяца.
В письме Пинкеру он определял свой роман как «полное изображение жизни в социальных условиях Англии». «Полное», «всеобъемлющее» — на меньшее он теперь соглашался редко. Права купил Макмиллан. Уэллс потребовал рекламировать книгу: а) с помощью «людей-сэндвичей»; б) чтобы по городу разбрасывались листовки; в) чтобы реклама печаталась на театральных программках и г) чтобы места в Лондоне, которые посещал герой романа, были оклеены соответствующими плакатами. Макмиллан ни одного из этих требований выполнять не хотел, и Уэллс жаловался на него Пинкеру (на которого, в свою очередь, жаловался редакторам «Космополитена» за то, что тот ничего не делает для успеха его книг в Америке). В «Пэлл-Мэлл мэгэзин» отказались печатать «Киппса» отрывками — Уэллс и их разнес на все корки. Битва с Макмилланом длилась почти год и победил в ней Макмиллан, отклонивший все идеи Уэллса по «промоушену» как нелепые, неслыханные и неприличные.
Приказчик Киппс (все герои Уэллса либо приказчики, либо писатели) получил наследство и начал вращаться в «приличном обществе»; денег он скоро лишился, потом часть их спас, но поскольку за это время успел разочароваться в светской жизни, то вернуться к ней не пытался, а купил книжную лавку и стал жить в любви с молодой женой. Прелестно описанное детство Киппса — это и детство Берти Уэллса, появление Киппса «в обществе» — самопародия, но Киппс — не Уэллс: он никогда не читал книг. Поэтому его жизнь уныла, интеллект и чувства неразвиты; поэтому он долго не умел находить общий язык с женой. Если б он и она имели доступ к образованию, то «живые ростки, которые столько обещают в детстве и юности, могли бы принести более счастливые плоды; в них могла бы пробудиться мысль и влиться в реку человеческого разума, бодрящий солнечный луч печатного слова проник бы в их души; жизнь их не была бы, как ныне, лишена понимания красоты, которую познали мы, счастливцы: нам дано видение чаши святого Грааля, что навечно делает жизнь прекрасной». К концу своих мытарств Киппс понял, что книги полезны, стал читать их и торговать ими. И, надо полагать, пробормочет заскучавший читатель, вступил в социалистический кружок и начал строить Новую Республику… А вот и нет: как только Киппс стал поумнее, в голову ему пришла «мысль о чуде красоты, бесцельной, непоследовательной красоты, которая вдруг непостижимо выпадает на нашу долю среди событий и воспоминаний повседневной жизни» — этим заканчивается книга. Бесцельной, непоследовательной красоты! Бесцельной — какое удивительное для Уэллса слово! Бесцельной, как крылья ангела, хвост русалки, танец фей! Как же далеко в сторону от «магистрального пути развития человечества» опять занесло автора…
Критики и друзья приняли «Киппса» тепло. Джеймс писал, что он «обмирал от восхищения». Беннет отметил, что книга получилась «громадной обличающей силы». С точки зрения современного читателя, это довольно заурядный, старомодный роман — «что-то вроде Диккенса». В нем, как и в «Люишеме», много разъяснений и мало чувства. «Полное изображение» страны и эпохи? Да, полное… но книги, которые называют «энциклопедиями эпохи», подобно «Евгению Онегину», рождаются обычно не тогда, когда автор ставит себе цель написать энциклопедию. Их энциклопедизм — побочный продукт красоты, «бесцельной и непоследовательной».