Герберт Уэллс
Шрифт:
Можно было выбрать и более «идейный» фрагмент, но нам показалось, что слова о «бедных зверях» будут выглядеть особенно комично, учитывая, что недавно автор предлагал ликвидировать всех животных на Земле, ибо они разносят заразу. «Бесспорно, роман этот написан небрежно, — впоследствии признал Уэллс. — Легкости и отточенности в нем не хватает. Для этого понадобилось бы время, которое я не мог на него потратить. Речь не о том, что надо бы зарабатывать меньше, а писать старательнее (хотя и это соображение здравое), а о том, что у меня было очень много идей, и я стремился прежде всего, не очень заботясь об отделке, донести их до читателя». Ни умирать, ни прекращать литературную деятельность Эйч Джи не собирался — так почему «нельзя» было потратить хотя бы пару лишних недель, если он сам видел, что работа сделана небрежно? И почему же «речь не о том, что надо бы писать старательнее», если это здравое соображение? Уэллс сказал также, что читателей, к которым он обращался, всякая там «отделка» не интересует. «Я писал с нарочитым равнодушием ко всяческим украшениям, не употреблял самобытных выражений, если можно было обойтись расхожими, представал в ту пору
После Нового года состоялся переезд в новый дом, впоследствии получивший название «Истон-Глиб». («Глиб» на староанглийском — церковный приход, а также «уголок», «пристанище».) Леди Уорвик разрешила жильцам делать ремонт на свой лад; началось строительство, которое заняло около полутора лет. Получилось комфортабельное жилище: на первом этаже — огромный холл, столовые, гостиные, библиотека-студия, на втором — кабинет хозяина, двенадцать спален и шесть ванных — предполагалось, что гости будут жить подолгу. Окна были маловаты — прорезали дополнительные и дом стал полон света; пристроили веранду. Не все находили, что дом получился хорош — Беннет, к примеру, счел его неуютным. Но уют хозяева понимали по-своему: яркий свет и много свободного пространства. В саду с восточной стороны дома был каретный сарай — его переоборудовали под танцзал, а с западной стороны устроили теннисный корт и площадки для игр. Южная сторона выходила на озера и лес. Сад был отдан в распоряжение Кэтрин — она выращивала розы. Привычный уклад жизни не менялся: длительные прогулки на велосипедах и пешком, множество гостей, спектакли, подвижные игры на свежем воздухе.
«На конец недели к нам собиралась самая разнообразная, казалось бы несовместимая публика. Приезжали обычно днем в субботу, несколько отчужденные, не испытывая особого доверия друг к другу, а в понедельник уезжали, чудесным образом объединенные, успев понаряжаться в маскарадные костюмы, потанцевать, выступить в какой-нибудь роли, погулять, поиграть и помочь приготовить воскресный ужин». Часто гостили соседи: леди Уорвик приводила с собой своих знакомых, Блуменфельд — коллеге Флит-стрит; рядом жил издатель журнала «Кантримен» Робертсон Скотт. Приезжали старые друзья, модные политики, актеры, критики, адвокаты, ученые, светские бездельники — количество гостей доходило до нескольких десятков. Организационные вопросы решала хозяйка, а хозяин играл роль массовика-затейника. Фрэнк Суиннертон, один из постоянных гостей, писал, как над всем весельем царил «мистер Уэллс, полный радушия, которое всегда возбуждало в нем общество молодых, энергичных, веселых людей; мистер Уэллс — оживленный, неисчерпаемый рассказчик, получавший вдохновение из каждого слова, оброненного кем-то другим, каждого, самого крошечного происшествия…».
Если у Эйч Джи и бывало дурное настроение, при гостях он его не обнаруживал. От него шел ток энергии, бодрости, оживления. Сидней Уотерлоу, литератор и известный сплетник, писал: «Я чувствую, что каждый день он с удвоенной энергией радуется тому, что здесь он защищен от бед окружающего мира… Сознание того, что он живет в хорошем доме с удобными постелями и миленькой мебелью и может пить свое любимое бургундское, заставляет его постоянно трепетать от восторга». Это написал гость, которого радушно принимали хозяева и который пил в их доме упомянутое бургундское; человек, который не родился в бедности и всегда имел удобную постель. Конечно же Уэллс радовался, что он и его семья живут в хорошем доме. Все свои дома он не украл и не получил по наследству, а заработал таким интенсивным трудом, какой Уотерлоу и не снился.
Гости приезжали в «Истон-Глиб» в теплое время года, зимой приемы проходили на Черч-роу. Суиннертон писал, что после ужина хозяин и хозяйка садились за рояль и играли вальсы Брамса, причем толпа гостей «танцевала нечто мало напоминавшее вальс: скорей это было какое-то буйное фанданго». В «Истон-Глиб» было меньше музыки и больше спорта. Тот же Суиннертон описывал распорядок воскресного дня: вставали рано, быстро завтракали и с девяти утра до одиннадцати вечера играли в хоккей на траве и другие игры с мячом, правила которых придумывал сам хозяин, или под руководством Кэтрин и леди Уорвик разыгрывали сценки из пьес. Писатель Синклер Льюис, приезжавший из Америки, вспоминал, как гостей, желавших вздремнуть после сытного обеда, волокли играть в теннис: «Я был лет на двадцать моложе Уэллса, худее, да и дюймов на шесть-семь выше ростом, но неугомонный дьявол в образе моего партнера уже через четверть часа игры доводил меня до полного изнеможения. Он так подпрыгивал, что, несмотря на румянец и белый фланелевый костюм, его трудно было отличить от теннисного мяча, и это путало все карты». Все, кто видел Уэллса с его сыновьями, отмечали, что он вел себя как их сверстник; он и взрослых старался втянуть в развлечения, которые принято считать детскими — прятки, чехарда — и гости, попадавшие в дом впервые, с изумлением наблюдали, как серьезные люди с хохотом прыгают через стулья или, завернувшись в оконные занавески, изображают римлян на форуме, а вскоре, преодолев смущение, присоединялись ко всей компании.
История с Эмбер постепенно забывалась, Эйч Джи успокоился, Кэтрин вновь расцвела: «От нее исходило такое доброжелательство, такой безусловно радостный жар, что самые холодные воодушевлялись и самые чопорные оттаивали». Суиннертон написал о ней: «Ее пугает все, что может нарушить праздничную атмосферу — чей-то выпад, чье-то резкое слово — и, хотя она наслаждается этими вечерами как никто, при первом признаке конфронтации или натянутости за столом, она выглядит встревоженной, почти испуганной. Но стоит только обществу благополучно выбраться из конфликтной ситуации, она мгновенно отбросит свою тревогу и вновь будет щебетать, как дитя. <…> Она была сердечна и нежна почти как мать». То «ребенок», то «мамочка» — быть может, Кэтрин Уэллс действительно была, как утверждает ее муж, «от природы» лишена женского начала, и измены мужа беспокоили ее лишь с той точки зрения, что, когда он не жил дома, гости приезжали редко и ей было не с кем попрыгать через стулья?
Эйч Джи, возможно, был неприятно удивлен, обнаружив в мартовском номере журнала «Харперс мэгэзин» рассказ «Прекрасный дом», написанный его женою. Это рассказ о женщине, которая живет в комфортабельном доме с мужем, который ее не любит, и ей хочется умереть. Кэтрин напишет еще несколько десятков рассказов и стихотворений, наиболее удачные из которых после ее смерти составят «Книгу Кэтрин Уэллс» [46] . Эту книгу издал ее муж, сопроводив предисловием, в котором отзывался о ее творчестве так: «В этом собрании рассказов и горсточке стихов она выразила настроение, состояние души, ступень развития личности, можно сказать, таинственной, не напористой, однако стойкой, ничем не впечатляющей, но светлой, чистой и по своему складу весьма утонченной. Эта сторона ее натуры пронизана некоей задумчивой печалью… Это жажда красоты и дружества. В истоках этой жажды смутно маячит возлюбленный, так и не увиденный, так и не узнанный». «Она искала выражения чему-то, что, как ей представлялось, сама толком не осознала, и, должно быть, решительно не согласилась бы ни с кем, кто стал бы утверждать, что ему все ясно и понятно».
46
The Book of Catherine Wells. London, 1928.
Хорошо, не будем утверждать, что нам все ясно и понятно. Правда, почти все рассказы Кэтрин написаны об одном: одинокая женщина, которую не любит ее знаменитый муж; правда, все эти тексты переполнены мотивами страдания, смерти и самоубийства. Иногда в дом заходит какой-нибудь мужчина — вовсе не «смутно маячащий возлюбленный», а, например, молодой фотограф, который должен снимать мужа героини, и она тянется к нему, испытывая при этом не только возвышенные, но эротические чувства, как самая обычная, а вовсе не чего-то там лишенная «от природы» женщина, но пугается последствий. В рассказе «Сад, окруженный стеной» муж юной героини перед брачной ночью нарекает ее другим именем (Джейн вместо Кэтрин), а когда она шутливо просит окрестить ее и ждет, что они начнут весело брызгать друг в друга водой, торжественно целует ее в лоб; наутро же она, хотя муж и был «деликатен», встает с брачного ложа «с недоумением» и «слабым чувством разочарования». Сам Уэллс, помнится, утверждал, что они с женой «были вынуждены обходиться ограниченными ласками и сдержанной близостью» из-за «недостатка нервного воображения» у Кэтрин. Не будем делать вывод, будто сам Эйч Джи был «от природы» чего-нибудь — например «нервного воображения» — лишен. Он просто был молод и неопытен, когда женился.
Уэллс придумал изящную теорию о своей жене: в ней жили две разные женщины. Джейн — товарищ, хозяйка, мать, помощник; Кэтрин — фантазерка, чей внутренний мир закрыт для всех. Сказано красиво, но ничего не проясняет. Лирическая героиня Кэтрин вовсе не противопоставлена прозаической Джейн — это одна и та же женщина. Была ли она инфантильной? С одной стороны — да: антураж рассказов составляют феи и эльфы, пейзажи напоминают волшебный сад Уэллса, а героиня зачитывается детскими сказками и мечтает о принце. Но в большинстве рассказов вслед за сказочным сном появляется мужчина из плоти и крови. Вот только оставить своего мужа героиня не способна. «Вся эта жизнь, которую я вела годами, приросла ко мне, словно кожа, — говорит она в рассказе „Майский полдень“, объясняя мужчине, почему вынуждена отклонить его любовь, — если я лишусь ее, то погибну». Имелась ли реальная основа у этих историй? Нет никаких свидетельств того, что у миссис Уэллс когда-либо был роман, даже платонический, и прекрасные принцы из ее рассказов не напоминают тех, кто гостил у ее мужа (разве что Суиннертона — немножко). Героиня Кэтрин боится сделать шаг — этот страх не укрылся ни от Уэллса, ни от биографов, как правило, приходящих к выводу, что Кэтрин панически боялась жизни и была не приспособлена к ней. Наверное так: однако ее героиня объясняет свой страх перемен очень весомой причиной: «У меня дети. Их счастье значит для меня больше, чем Вы».
И что, неужели после всего этого можно утверждать, что нам не все «ясно и понятно»? Да, можно: не ясно и не понятно, зачем Уэллс издал эту книгу — ведь не рассчитывал же он, что его лукавое предисловие может кого-то обмануть? Но он просто считал себя обязанным сделать хотя бы это для своей жены.
Спустя несколько дней после того, как Эйч Джи прочел «Прекрасный дом» и призадумался, Джеймс и Эдмунд Госсе предложили ему баллотироваться в Академический комитет Королевского литературного общества — влиятельной организации, которая должна была способствовать открытию новых талантов. Комитет организовывал конкурсы и учреждал премии; его членами состояли Киплинг, Гарди, Йетс, Шоу, Конрад. Беннет называл эту группу «нелепым учреждением»; Уэллс, придерживавшийся того же мнения, ответил отказом. Джеймс по настоянию Госсе отправил Уэллсу учтивое письмо с просьбой пересмотреть свою позицию. «Я люблю всякие ассоциации и академии не больше Вашего, — писал он, — но я рад делать эту простейшую общественную работу, которая к тому же доставляет наслаждение от соприкосновения с человеческой мыслью». Уэллс ответил столь же вежливым письмом — «Как бы мне хотелось плыть в одной лодке с Вами», — но объяснил, что ему противен любой вид контроля над писателями со стороны какой бы то ни было организации: он и его единомышленники — «анархисты». Джеймс вновь написал ему, поясняя, что анархизм также есть своего рода порядок, и делая упор на том, что их связывало, а не разделяло — любовь к литературе и осознание необходимости делать для нее все, что в «наших с Вами» силах. Но при последовавшей за письмами встрече в Реформ-клубе Джеймс, по его словам, понял, что никаких «мы с вами» больше нет: то, что Джеймс считал литературой, для Уэллса больше не существовало.