Герцен
Шрифт:
Глава 15
1838-Й — «ВАЖНЕЙШИЙ ГОД НАШЕЙ ЖИЗНИ»
…Для меня начался новый отдел жизни… отдел чистый, ясный, молодой, серьезный, отшельнический и проникнутый любовью.
Под Рождество 1837 года пришла весть о переводе Герцена во Владимир. Несомненно, «географическое улучшение». В сердцах он часто произносил: «О, Господи, когда ты изведешь из этого города?» И вот наконец… До Москвы рукой подать.
Дорога мчала к новому пункту его ссыльного назначения. Пошевни, юркие сани, неслись
Время от времени останавливались у неприглядных, невзрачных домушек и построек, обнаруживавших себя на небольших расчищенных площадках среди леса. Меняли лошадей. Где люди, там и встречи. Где встречи, там и судьбы. Читателю своих мемуаров Герцен-путник (может, и пилигрим, как себя называет) представит некоторых дорожных знакомцев. Лазарева, к примеру. Встретился он Герцену на пути полупьяным исправником, не погнушавшимся приложиться к ручке проезжего барина, ну, хоть и ссыльного (чтоб пощадил за грехи, не рассказал начальству), а через недолгое время, гляди уж, в Петербурге, «в большой силе» и восседает в канцелярии министра внутренних дел чиновником особых поручений при самом министре.
Нетерпение подгоняло. Кони неслись. Скатились по крутому съезду к Волге. Кто ж не любит быстрой езды?.. Грешен и Герцен — «русская натура». Спешили, да не успели. Новый год застал в дороге «в 46 верстах от Нижнего», в Полянах, в доме станционного смотрителя. Встретили праздник с шампанским, не выдержавшим местных холодов (замерзло по дороге «вгустую»); да и принесенная из повозки ветчина напоминала сверкающую ледышку. Смотрителю «мороженое шампанское» не слишком понравилось, и Герцен не пожалел добавить в его стакан изрядную долю рома. Эта адская смесь (тож на тож, половина на половину), за которой Герцен закрепил в «Былом и думах» свой собственный «бренд» — «half-and-half», имела успех. Ямщик, приглашенный к столу, обошелся совсем «радикальным» средством: «…он насыпал перцу в стакан пенного вина, размешал ложкой, выпил разом, болезненно вздохнул и несколько со стоном прибавил: „Славно огорчило!“». Непереводимое с русского, это непредсказуемое выражение стоило бы запомнить…
Так и прошло «почтовое празднество», сочно описанное в «Былом и думах».
Что он напишет своим «подснежным друзьям» на подступах к новому месту своего поселения? И если точно по времени: за 32 часа до въезда во Владимир. Заглянем в письма. Они написаны тогда же, еще не кончился первый январский день (сравним с мемуарами). «Я сижу в пресквернейшей избе, исполненной тараканами, до которой M-me Medwedew не большая любительница, и пью шампанское, до которого M-r Witberg не охотник, — оно не замерзло, и я имел терпение везти из Бахты, — а дурак станционный смотритель спрашивает: „Виноградное, что ли-с?“ — „Нет, из клюквы“, — сказал я ему, и он будет уверять. — Прощайте. Из Нижнего буду писать comme il faut — а здесь ни пера, ничего, зато дружбы к вам много, много». Милые, потерянные детали жизни всегда питают воображение, когда принимаешься их вспоминать.
Из
Пятого января Герцен берется за письмо Наташе и уже огорчен. Ждал с трепетом ответа на единственный вопрос компетентному лицу — позволят ли в отпуск в Москву, но жандармский полковник не обнадежил. Москва, Москва… Пока не удается коснуться камней «святого града». Но и надежды не оставляют: из Владимира будто видится Белокаменная…
Город Владимир — древний, упомянут в летописях под 1108 годом. (Что, Москва… По старшинству не уступит ей.) Раскинулся он по холмам и долинам, на берегах речки Клязьмы. Милый, спокойный, провинциальный. Только несчетные церкви с редкими, старинными образами, богатые монастыри, стройные белокаменные соборы с небывалой каменной резьбой и непередаваемым многоцветьем воодушевляющих фресок — Дмитровский и Успенский — подтверждают его дремучую, драгоценную древность, придают ему значимость большого историко-культурного и религиозного оазиса.
Здесь, в Рождественском монастыре, похоронен его святой покровитель — Александр Невский, что дает ему повод то и дело наведываться в священное место. О порядке своей жизни Герцен сообщает Наташе множество бытовых подробностей. И не только. «Многие пишут журнал своих действий, мыслей и чувств», будто сохраняя их вне души. Он не таков. В его душе накопилось так много воодушевляющей любви, что этот «богатый журнал» его жизни — и есть его письма к ней.
Он постепенно приближался к этой любви. Теперь послания «милому ангелу» еще более подробны, пишутся едва ли не каждый день и в каждом — надежды на скорое воссоединение. Теперь его «жизнь — одна апотеоза Наташе».
Читатель, помнящий рассуждения Герцена о любви и славе, о невозможности достигнуть счастья в семейном кругу, может заметить, как страстная влюбленность тасует карты судьбы. «Было время, — пишет он того же 5-го дня января 1838 года, — когда, судорожно проницая в жизнь болезненным взором, я говорил: „Любовь погубит меня“ — потому что под жизнию я разумел славу. И в самом деле, она погубила меня. Мало-помалу во мне вымерло все, и вся душа образовалась в алтарь тебе. Наташа, перед этим подвигом должны склониться все. Весь род человеческий никогда не сделал бы со мной этой перемены— ее сделала дева — ангел!» (курсив мой. — И. Ж.).
(Пройдет немало времени, и подобную образную стилистику молодой поры его романтических предрассудков и чрезмерной экзальтации мы отметим в письмах Натальи Александровны, в ее любовных посланиях к другомучеловеку.)
Положение Герцена во Владимире вовсе не стоит сравнивать с вятской трехлетней «барщиной» под началом редкого мерзавца Тюфяева. Владимирский гражданский губернатор Иван Эммануилович Курута, «умный грек», не склонен его притеснять. Он добр, просвещен, понимает людей, и запихивать в душную канцелярию молодого, подающего надежды ссыльного для него не имеет ни малейшего смысла. Служба определена — заведовать «Прибавлениями» к «Владимирским губернским ведомостям» вместе с учителем гимназии по фамилии Небаба. И дело это Герцену вполне знакомо и даже не расходится с его намерениями — писать. Он — официальный редактор издания.