Герой должен быть один
Шрифт:
Лукавый обхватил голову руками, раскачивался из стороны в сторону, выплескивал слова толчками, как кровь из раны:
— Мразь я, лавагет… трус я! Веришь, когда тайком, как вор, на похороны мальчика нашего пришел — убить себя хотел! Да не знал — как… А тогда, на Олимпе — промолчал! Скис Лукавый! У тебя семья, лавагет, и у меня Семья… Куда я против своих? А свои в один голос: или мы, или они! Павшие в Тартаре, Гиганты истреблены, Мусор на маме-Гее разгребли — пора Мусорщиков убирать! Пока они нас не убрали… Во-первых, никаких явлений людям во плоти, разве
— Понимаю, — видеть таким Лукавого было тяжело, но Иолай знал, что любое утешение будет сейчас подобно сладкой отраве; да и не находил он слов утешения, потому что не искал.
И не собирался искать.
— Что уж тут непонятного? Или мы, или они… Мусор убрали, уберем Мусорщиков! Герой должен быть один; а потом — ни одного. Яснее ясного…
— Хочешь, убей меня, — Лукавый смотрел на Иолая глазами побитой собаки. — Я знаю, лавагет, ты сможешь… Хочешь?
Иолай отрицательно покачал головой.
— Наше поколение, считай, под корень извели, — тихо сказал он. — Крохи остались, по пальцам пересчитать… Что с нашими детьми делать станете? Не отвечай, сам знаю. Соберете скопом лет через десять-двадцать у какого-нибудь вшивого города — к примеру, у той же Трои — кто идти не захочет, заставите; после кинете кость, одну на всех — мы друг дружку сами копьями переколем! А Семья с горки посмотрит, порадуется… еще лет на десять развлечения хватит.
— Откуда ты знаешь? — захлебнулся Гермий.
— Я нас знаю. И вас знаю. Мне этого достаточно. И еще знаю, что Геракла теперь никто из Семьи пальцем не тронет. Так и будет доживать век сыном Зевса, любимцем богов! Нельзя вам его трогать — и страшно, и миф ни к чему разрушать. Я правильно понял, Лукавый?
— Правильно, лавагет. А тебе вот никогда не приходило в голову, что Семья в чем-то права? Что и впрямь: мы или вы?! Ты щиты этих семерых вояк, что под Фивы являлись, видел?
— Видел.
Иолай действительно видел семь щитов, семь трофеев, и еще тогда поразился их странной символике: на одном — герой грозит факелом небу, и надпись: «Вопреки Зевсу», на другом — воин на башне и девиз: «Сам Арей не остановит меня!»; на третьем и четвертом — Тифон и Сфинкс, чудовища, противники богов; пятый — гладко-черный щит Амфиарая-Вещего, шестой — с изображением ночного грозового неба…
И лишь седьмой — обычный.
На нем богиня вела за руку героя.
— Видел, — повторил Иолай. — Только не хочу я об этом говорить, Гермий. Одно жаль — не дотянуться мне до Олимпа, не быть на твоем месте, Лукавый! Ну да ладно, вот помру, спущусь в Аид, встречусь с Владыкой… отведешь мою душу, Гермий? Если нет, так я сам душу отведу!..
— Ничего не выйдет.
— Почему?
— Приказ Владыки. Чтоб ноги твоей в Аиде не было. Никогда.
— Это как? — на мгновение растерялся Иолай.
— А вот так, лавагет! Что у Владыки на уме, то тьмой покрыто. Короче, не бывать тебе в
Иолай встал.
— Изгоняете, значит? — недобро усмехнулся он. — Семья на Олимпе, тени в Аиде, Павшие в Тартаре — а Амфитрион-лавагет с Геи ни ногой?
— Впервой ли тебе? — тихо ответил Гермий. — Что скажешь, Амфитрион-Изгнанник?
— Скажу, Лукавый, но не то, что ты ждешь. Сказку расскажу. Жил на Крите медный великан Талос, неуязвимый исполин. И был у медного Талоса гвоздь в лодыжке, затыкавший единственное отверстие в единственной жиле Талоса. Знаешь, что было дальше, Гермий?
— Понятное дело, — удивился Лукавый. — Гвоздь выпал, кровь вытекла, Талос умер. К чему твоя сказка, лавагет?
— А к тому, что герой должен быть — хоть один. Как гвоздь Талоса. Вырвет Семья последний гвоздь, вытечет людская вера, как кровь из медного тела — и лягут Олимпийцы мертвой грудой никому не нужного металла. Не говори потом, Лукавый, что я тебя не предупреждал!
Гермий сидел на пороге и смотрел вслед удаляющемуся человеку.
— Не скажу, — бормотал он глухо, — не скажу, лавагет… лучше бы ты ударил меня, что ли?
Крылышки на его сандалиях судорожно подергивались, словно пальцы умирающего.
Известие о том, что почетный гость уезжает, причем уезжает немедленно, ошеломило город.
Фиванцы изо всех сил пытались уговорить Иолая остаться на неделю… на три дня… на один! — Иолай был непреклонен.
Ему даже показали такое священное место, о котором не знали наверняка — к добру оно или к несчастью; и потому старались замалчивать все, связанное с двойственной реликвией.
Местом этим была глубокая трещина в земле, на западе от города, возникшая совсем недавно и при странных обстоятельствах — Амфиарай-Вещий, предчувствуя разгром, умудрился-таки бежать из-под Фив на колеснице, но земля расступилась и поглотила аргонавта-прорицателя.
Никаких особых знамений при этом не произошло, и большинство ахейцев склонялись к мнению, что Амфиарая боги живым забрали на Олимп, одновременно недоумевая: зачем надо было ронять святого человека, чтобы потом вознести?
Иолай постоял над трещиной, плюнул в нее и велел запрягать.
Погостил, дескать, пора и честь знать!
— Может быть, мы в состоянии исполнить какое-нибудь твое желание? — спросили фиванцы.
— Какое? — криво ухмыльнулся Иолай, и горожане подумали, что не должен так ухмыляться молодой человек, не проживший и четверти века. — У меня нет желаний. Разве что… когда я умру, похороните меня в толосе моего любимого деда Амфитриона. Договорились?
И, не дожидаясь ответа, пошел к колеснице, а фиванцы переглядывались за его спиной и шептались, что просьба (или шутка?) гостя граничит с кощунством.