Герой должен быть один
Шрифт:
— А то, что меня в свое время этому броску отец научил. Чуть по-другому, правда — так и я тогда постарше твоих мальчишек был, и ростом повыше… а в остальном — знакомая повадка. Ты б поразмыслил об этом, хорошо?
— Да, хорошо, — кивнул Амфитрион, спускаясь с трибуны и не очень вдумываясь в слова Автолика. — Хорошо, конечно…
Уже у самого выхода из палестры, почти догнав жену, он вдруг вспомнил, кому Автолик Гермесид приходится сыном — и передернулся, чувствуя, как где-то очень глубоко внутри него прошла волна легкого озноба.
Старое, полузабытое ощущение… как перед самой первой битвой, где он чудом остался жив.
Проводив
Мельком он подумал, что сейчас похож на нищего в ожидании подаяния.
Слева от Амфитриона послышался топот бегущего человека, но поворачивать голову, чтобы посмотреть на того, кто ни свет ни заря носится по улицам Фив, было выше сил. Амфитрион только отметил про себя, что бежит человек плохо — спотыкаясь, хрипя, со свистом гоня воздух через воспаленные легкие; а вот уже топот стих… а хрип остался.
— Скорее! Скорее, лавагет! Вооружай челядь! Они сейчас будут здесь! Ну скорее же!..
— Не кричи, — равнодушно попросил Амфитрион, не двигаясь с места. — Весь дом разбудишь.
— Что с тобой, лавагет?! Вставай!
— Я уже давно не лавагет. Забудь.
— Для меня — лавагет… вставай, свиная падаль!
Амфитрион и не заметил, как его подбросило на ноги. Человек выброшенной на берег рыбой затрепыхался в его руках, оскалившись странно-радостной гримасой, отчего лицо человека напомнило… напомнило… проваленная переносица, седые, жесткие, как сосновые иголки, волосы, крохотные, близко посаженные глазки, встопорщенная бородища…
— Гундосый, ты?! — Амфитрион разжал пальцы.
— Хвала Зевсу! — счастливо просипел Телем Гундосый, потирая шею, где, словно выжженное клеймо, остались красные пятна — следы Амфитрионовой хватки.
— Хвала Зевсу! Я уж думал — все, был лавагет, да сплыл! Ан нет, дымит еще… ну и пальчики у вас, господин, доложу я вам, это ж не пальчики, это ж Гефестовы клещи!..
— Дело говори! — рявкнул Амфитрион, забыв, что только что сам своим бездействием толкнул Гундосого на грубость.
— Я их остановить хотел, лавагет — да разве ж их остановишь?! Филида они просто растоптали, и меня б смяли — так я деру дал… и к вам! А они идут, лавагет, они идут, они скоро будут здесь — я не тот уже, старый я, быстро бегать не могу! В боку у меня колет…
— Кто — они?!
— Люди! Люди, лавагет! Фиванцы. Говорят — Ификла убить надо… в жертву принести! Иначе на Фивы несчастье падет, боги отвернутся!.. Галинтиада-старуха нашептала, что знамение ей было: Ификл Лина кончил, а Алкид непорочен, чист Алкид-то, герой богоравный! Я ей хотел рот заткнуть — так она вывернулась, а люди на нас с Филидом… эх, Филид, Филид, что ж ты так!.. не уберег я тебя…
С двух сторон в улицу стала вливаться толпа. Люди шли на удивление тихо, без крика, без гомона — страшно шли, спокойно, сосредоточенно, зная, зачем идут, и на что идут. Словно река в половодье, захлестывали пустое пространство, пенились отдельными возгласами, накатывались волна за волной; у многих в руках были палки и камни. Казалось, что это движение неостановимо, что вот сейчас крохотный островок у ворот дома, где замерли Амфитрион и Телем, будет тоже затянут людским водоворотом — и тогда все случится само собой, все, что должно случиться; все, что до теперешней минуты еще лежало на коленях у богов.
Впрочем, островок пока что держался — ворота, забор да клочок земли вокруг
Река, в неурочное время разлившаяся посреди Фив, плеснула прорвавшимися вскриками, и первая волна тронула неуступчивую сушу, частью откатившись обратно, частью оставшись на берегу островка, на расстоянии копейного удара от двоих уже немолодых людей, загораживавших ворота.
— Что, Персеид? — буркнул приземистый широкоплечий ремесленник, почесывая голую и на удивление безволосую грудь. — Родил ублюдка? У-у, род ваш… все такие — что дед твой, что ты, что сыночек твой! Хоть чужих, хоть своих — убьют и не заметят! А ты, Гундосый, еще свое получишь, помяни мое слово…
За спиной ремесленника топталось человек семь — перешептывались, исподтишка указывали пальцами; двое поминутно трогали рукояти ножей за поясами, а крайний слева выставил перед собой копье со старым щербатым наконечником.
— Боги гневаются, — ремесленник не был горазд на речи, и слова подбирал с трудом, явно удивляясь недогадливости Амфитриона. — Гневаются боги-то… зачем Ификл Лина-бедолагу убил? Выдай щенка, Персеид — уйдем, клянусь кем хочешь, уйдем… что тебе, одного Алкида мало? Герой будущий, опять же в твоей семье растет, значит, вроде как твой… Так сам отдашь Ификла или как?
Позади Амфитриона заскрипели, открываясь, ворота.
— Я их в доме заперла, — Алкмена обращалась к мужу так, словно кроме них двоих, никого на улице не было. — А то они сюда рвались… Я правильно сделала, да, Амфитрион?
— Правильно, — не оборачиваясь, ответил он. — Правильно. А теперь уйди. И ворота закрой. На засов.
— Никуда я не пойду, — Алкмена слегка потерлась щекой о плечо мужа, и Амфитриона это прикосновение обожгло раскаленным железом, а ремесленник, наткнувшись на его взгляд, дернулся и отступил назад.
— Никуда я не пойду. Я обоих рожала — вот теперь пусть сперва меня… Рабы боятся, выжидают, а я уже ничего не боюсь. Пусть меня — в жертву. Ты извини, Амфитрион, я не подслушивала, но Телем так кричал…
— Телем, забери ее! — приказал Амфитрион. — Силой, как хочешь — только забери! Быстро!
— Пойдемте, госпожа моя, ну пойдемте… — глухо забубнил Гундосый и вдруг, подхватив Алкмену на руки, скрылся вместе с нею за воротами.
Лязгнул засов.
— Уходите, — тихо сказал Амфитрион, обращаясь к толпе, которую для него сейчас олицетворял вот этот стоящий напротив ремесленник, тупо моргающий бесцветными ресницами; человек, пришедший за его, Амфитриона, сыном.
За одним из его сыновей.
— Жертва! — пронесся над толпой знакомый визг, но времени вспоминать, кто это, не было. — В жертву Ификла, убийцу безгрешного Лина, Орфеева брата! Должно воздвигнуть Алкиду алтарь — и на нем нечестивца обречь на заклание медью двуострой, как жертву Алкиду-герою, Зевесову детищу! Жертву!..
И островок вокруг Амфитриона стал вдвое меньше.
Что-то происходило сзади, за воротами, в доме или во дворе, что-то творилось там, вынуждая обернуться, разобраться, выяснить — но оборачиваться было нельзя, потому что любое неосторожное движение могло быть истолковано капризной судьбой, как слабость, неуверенность, как возможное согласие; если что-то еще и держало толпу — так это сорокапятилетний человек у ворот, седеющий мужчина с бронзовым взглядом, которого уже мало кто помнил, как Амфитриона-Изгнанника, или как лавагета Амфитриона, сокрушившего тафийских пиратов. Десять с лишним лет спокойной, ничем не выдающейся жизни — вполне достаточный срок для забвения; для большинства он был просто мужем Алкмены, родившей Зевсу будущего героя.