Гертруда
Шрифт:
Однажды во время такой прогулки мы зашли перекусить в деревенский трактир, откуда нам навстречу через широко распахнутые окна весело неслась сельская танцевальная музыка. После того как мы поели и отдыхали в саду, попивая сидр, Бригитта потихоньку шмыгнула обратно в дом, а когда мы это заметили и стали искать ее глазами, то увидели, как она проносится в танце мимо окна, живая, искрясь весельем, словно летнее утро. Когда она вернулась, Тайзер погрозил ей пальцем и сказал, что ей следовало бы пригласить его тоже. Тут она покраснела и смутилась, замахала на него рукой и посмотрела на меня.
— В чем дело? — спросил ее брат.
— Да перестань ты, — . сказала она только, но я случайно заметил, как она взглядом указала ему на меня, а Тайзер обронил:
— Ах вот что…
Я ничего не сказал, но мне было странно видеть, как она
Гертруда, после того как мы с ней почти закончили проходить партию сопрано, вероятно, заметила, что мне тяжело отказаться от частых визитов к ней и доверительной близости за роялем, но что вместе с тем я избегаю выдумывать предлоги для продолжения этих встреч. Вдруг она неожиданно предложила мне регулярно аккомпанировать ее пению, и теперь я два-три раза в неделю вечерами приходил к ней домой. Старик Имтор одобрительно смотрел на нашу дружбу, он и вообще предоставлял дочери, рано потерявшей мать и занявшей в доме место хозяйки, самостоятельность во всем.
Сад стоял в полном великолепии раннего лета, повсюду были цветы, вокруг тихого дома распевали птицы, и когда я с улицы входил в этот сад и шел по аллее, мимо потемневших старых статуй, приближаясь к увитому зеленью дому, у меня всякий раз возникало чувство, будто я вхожу в святилище, куда голоса и дела этого мира могут проникать лишь приглушенными и смягченными. За окнами в цветущем кустарнике жужжали пчелы, в комнату падали лучи солнца и тени листвы, а я сидел за роялем и слушал, как поет Гертруда, прислушивался к ее голосу, который легко взвивался вверх и без натуги, плавно парил в воздухе. И когда мы, окончив какую-нибудь песню, смотрели друг на друга и улыбались, то это было единение и доверие, как бывает между братом и сестрой. В такие минуты я иногда думал: теперь мне стоит только протянуть руку и тихо взять свое счастье, чтобы удержать его навсегда, но я этого так и не сделал — я хотел дождаться, чтобы и она тоже наконец проявила страстное желание и стремление ко мне. Но Гертруда, казалось, дышит чистым довольством и ничего иного не желает, нередко у меня даже возникало впечатление, будто она просит меня не взрывать это тихое согласие и не омрачать нашу весну.
Если я и был разочарован, то утешением для меня было чувствовать, как искренне она погружена в мою музыку, как понимает меня и гордится этим.
Так продолжалось до июня месяца, потом Гертруда с отцом уехали в горы, а я остался и всякий раз, проходя мимо ее пустого дома, стоявшего в саду среди платанов, смотрел на запертую калитку. Тут снова началась моя мука, она росла и преследовала меня бессонными ночами.
Тогда я каждый вечер, почти всегда с нотами в кармане, стал ходить к Тайзерам, принимал участие в их безоблачной, невзыскательной жизни, пил их австрийское вино и играл с ними Моцарта. Потом теплыми ночами шел домой, видел прогуливающиеся среди зелени любовные пары, дома усталый ложился в постель, но не находил сна. Теперь для меня было непостижимо, как мог я настолько по-братски обходиться с Гертрудой, чтобы ни разу не нарушить очарования, не притянуть ее к себе и не взять штурмом. Я видел ее в голубом или сером платье, веселую или серьезную, слышал ее голос и не понимал, как мог я ее слушать, не вспыхнув пламенем и не домогаясь ее. Одурманенный, словно в лихорадке, я вставал, зажигал свет и набрасывался на работу, прислушивался к звучавшим во мне голосам людей, к инструментам, которые зазывали, умоляли и угрожали, повторял в новых лихорадочно-возбужденных мелодиях песнь любовной тоски. Но это утешение часто не давалось мне вовсе, тогда я, распаленный и обезумевший, ворочаясь в злой бессоннице, беспорядочно и бессмысленно произносил ее имя — Гертруда, Гертруда, — отвергал утешение и надежду и в отчаянии предавался ужасающему бессилию желания. Я взывал к Богу и спрашивал его, зачем он создал меня таким, зачем искалечил и вместо счастья, какое есть и у последнего нищего, не дал ничего, кроме жестокого утешения копаться в звуках и все снова и снова живописать недостижимое в бесплотных звуковых фантазиях, заслоняясь ими от своей страсти.
Днем мне легче удавалось с нею совладать. Стиснув зубы, я с раннего утра садился за работу, дальними прогулками
Совсем скверно стало, когда Тайзеры уехали тоже, чтобы весь отпуск странствовать по горным тропам. Он приглашал меня присоединиться к ним и был при этом вполне искренен, хотя я со своей ограниченной подвижностью изрядно испортил бы ему удовольствие; однако я не мог принять это приглашение. Две недели пробыл я в городе один, бессонный, измотанный, и работа валилась у меня из рук.
Вдруг Гертруда прислала мне из какой-то деревни в Вале небольшую коробку, полную альпийских роз, и, когда я увидел ее почерк и распаковал бурые увядшие цветы, на меня словно глянули ее милые очи, и я устыдился своего безумия и своего недоверия. Я понял, будет лучше, если она узнает правду о моем состоянии, и на другое утро написал ей короткое письмо. Полушутя, я рассказал ей о том, что совсем лишился сна и происходит это от тоски по ней и что я больше не могу принимать ее дружбу, ибо мое чувство — это любовь. Пока я писал, на меня опять нашло, и мое письмо, начатое спокойно и почти шутливо, под конец стало лихорадочным и пылким.
Едва ли не каждый день почта доставляла мне приветы и открытки с видами от Тайзера и его сестры; разве могли они догадаться, что их открытки и писульки всякий раз причиняли мне разочарование — ведь я ждал посланий, начертанных другой рукой.
Наконец он все-таки прибыл — серый конверт, надписанный легким, ясным почерком Гертруды, и в нем письмо.
«Дорогой друг! Ваше письмо привело меня в замешательство. Я вижу, что вы страдаете и переживаете тяжелое время, иначе мне бы следовало вас отругать за то, что вы меня так ошеломили. Вы знаете, как я к вам расположена, однако меня устраивает мое нынешнее положение, и покамест я не испытываю потребности его менять. Если бы я увидела опасность вас потерять, то сделала бы все, чтобы удержать возле себя. Но ответить на ваше пылкое письмо я не могу. Имейте терпение, оставьте все между нами, как было до сих пор, пока мы не сможем увидеться и поговорить. Тогда все будет легче. Дружески, ваша Гертруда».
Это письмо мало что изменило, и все же оно меня как-то успокоило. Все-таки, это был привет от нее, все-таки она стерпела и не воспротивилась тому, что я ее домогался, не оттолкнула меня. И еще это письмо принесло мне что-то от ее существа, что-то от ее почти холодной ясности, и вместо образа, который сотворила из нее моя любовь, перед моим мысленным взором вновь стояла она сама. Ее взгляд требовал от меня доверия, я ощущал ее близость, и во мне сразу взметнулись стыд и гордость, они помогли победить пожиравшую меня тоску и подавить пылкие желания. Обретя не утешение, но прилив сил и мужества, я не пал духом и перебрался со своей работой в один деревенский трактир в двух часах езды от города.
Там я подолгу сидел среди тенистой, уже отцветшей сирени, размышлял о своей жизни и удивлялся. Как одиноко и неприкаянно шел я своим путем неведомо куда! И нигде не укоренился и не добился прав гражданства. С родителями поддерживал лишь формальные отношения, посылая им вежливые письма; профессию свою бросил, предавшись рискованным творческим фантазиям, которые меня не кормили. Мои друзья меня по-настоящему не знали, Гертруда была единственным человеком, с которым у меня могло сложиться полное взаимопонимание и совершенное единство. А моя работа, то, ради чего я жил и что должно было дать смысл моей жизни, — до какой степени была она погоней за тенью, построением воздушных замков! Могло ли на самом деле оправдать и наполнить жизнь человека нагромождение звуковых рядов и возбужденная игра с творениями, которые в лучшем случае могли иногда кому-нибудь помочь приятно провести час-другой?