Гёте
Шрифт:
В эти последние годы Гёте особенно увлекается новейшими техническими достижениями, например вопросами гидротехники. Он подробно ознакомился не только с планами Наполеона, но даже с замыслами Карла Великого: они оба мечтали соединить каналом Рейн и Дунай. Один из гётевских друзей живо заинтересовал его рассказом о сооружении нового бременского порта, о плотинах, которые предполагалось воздвигнуть в плодородных, но подверженных наводнению местностях, например в устье Везера. Старик сидит, окруженный картами и планами гаваней, набережных, плотин. Особенно занимает его проект Панамского канала, про который ему рассказал Гумбольдт. Вот бы увидеть появление всех трех каналов — Рейнского, Панамского, Суэцкого! «Ради этих великих сооружений, право, стоит прожить еще каких-нибудь пятьдесят лет!» — говорит Гёте. Постепенно мысль о великих сооружениях
Сперва, кажется странным, что Гёте, который едва знает море, выбрал именно морскую стихию, чтобы в борьбе с нею полностью развернулась творческая и героическая деятельность Фауста.
В отчаянье и в страх меня привелСлепой стихии дикий произвол.Но сам себя дух превзойти стремится:Здесь побороть! Здесь торжества добиться!Каждое утро в это последнее лето Гёте диктует самый значительный акт своей трагедии.
«Фауст, древний старик, в задумчивости прогуливается по саду», — написано в ремарке. Самому Гёте, который, создает образ столетнего Фауста, исполнилось уже восемьдесят два года. Видно, он должен был превратиться в легенду, чтобы почувствовать, как схож его облик с обликом его седого как лунь героя, того героя, в котором еще шестьдесят лет назад он увидел точное свое отражение. Но в глубине души он остался неизменным, он все еще подавляет в себе так и не сбывшиеся стремления.
Вот точно так же было и сорок лет тому назад в Риме, когда Гёте вложил в уста Фауста признание, открывшее его собственную душевную скованность и отчаяние: «Я, наслаждаясь, страсть свою тушу и наслажденьем снова страсть питаю».
Но не только в Фаусте выразил себя старый Гёте.
Быть может, с еще большей силой воплотил он свои теперешние настроения в башенном страже, в Линцее, который, стоя на вышке, глядит в темную ночь и поет песнь, полную глубокой благодарности к жизни:
Что видел с отрадойЯ в жизни своей,Все было усладойСчастливых очей.Старчески сгорбленный Гёте стоит у окна своей тесной спаленки, и, словно в широкий мир, словно в сегодняшний теплый день, смотрит он в сад, заросший мальвами. Кажется, все еще пылающему сердцу нужен один-единственный час тишины, да, только один-единственный, и он сам станет башенным стражем. Поэт собирается с силами к своему последнему грандиозному взлету:
Не вырвался еще на волю я!Лицом к лицу с природой стать! ТогдаБыть человеком стоило б труда!И в эту самую минуту к нему подкрадывается Забота. О, неужели он никогда не знал ее? Нет! Гордо, как Прометей, отвечает на ее угрозы Фауст:
Чрез мир промчался быстро, несдержимо,Все наслажденья на лету ловя…Что ускользало, то я не держал.Желал достичь — и вечно достигалИ вновь желал.И так я пробежалВсю жизнь.Достаточно познал я этот свет.А в мир другой для нас дороги нет.Грозитесь, духи! Он себе пойдет,Пойдет вперед средь счастья и мученья,Не проведя в довольстве ни мгновенья!Этот свет! Здесь — и нигде больше. Последние слова Фауста и престарелого Гёте. Согласно глубочайшим законам они должны заставить черта проиграть великий спор. Но, познать довольство, им все-таки не дано. Вот почему, даже в предпоследнее мгновение, оба кричат о своем непокое. Все самые сокровенные чувства Гёте толкают его отдать победу черту, но он еще волен решить спор по-своему. И когда прельстительная
Разгневанная Забота дует на него, и Фауст слепнет… Слепота — самое тяжкое испытание, которому только может подвергнуть Гёте, так любящий свет, своего двойника. Но даже и слепой, Фауст остается непоколебим. Озаренный внутренним светом, берется он вновь за работу; и когда Мефистофель, которого уже не видят слепые глаза Фауста, велит лемурам рыть для него могилу, Фауст, тоже совсем как Гёте, даже в самые последние свои минуты все еще рвется к деятельности. Он жаждет осушить болото, он готов выдержать борьбу со стихией, с опасностью борьбу, которая всегда вселяет силы в человека. Видя духовным оком эту новую борьбу, старый провидец заставляет своего слепого героя узреть перед собой, наконец, цель. Он подтверждает свое основное убеждение, которое сформулировал еще в начале трагедии, когда сказал: «В начале было дело». Теперь он варьирует его: «Дело было в конце!» Вот почему в предвкушении этого мгновения Фауст может воскликнуть:
Тогда сказал бы я: мгновенье,Прекрасно ты, продлись, постой!И не смело б веков теченьеСледа, оставленного мной!В предчувствии минуты дивной тойЯ высший миг теперь вкушаю свой!Согласно всем законам, так говорят юристы, Фауст проиграл свой спор Мефистофелю. И все-таки, согласно законам внутренним, он выиграл его.
Пусть и не доведенное до совершенства, произведение завершено.
«Главное дело завершено. В последний раз переписано начисто. Все переписанное переплетено». Заключительные сцены написаны уже несколько лет назад. Но Гёте все еще не выпускает Фауста из рук. «Повседневность наша так бессмысленна и нелепа, и я заранее уверен, что честные и столь долгие труды, которые я положил на то, чтобы сварить это странное варево, будут скверно вознаграждены и оставлены безо всякого внимания». И он увязывает рукопись и запечатывает своей печатью с утренней звездой. А жизнь он все еще завершить не может. Разве сейчас не начало июня? Разве не пришел он к цели на несколько недель раньше, чем предполагал? У него еще есть время. И он принимается писать дополнения к уже готовым произведениям. Однако, «не успеваю я удовлетворить одним требованиям, как мне тотчас же предъявляют другие, совсем как в булочной, к которой выстроился хвост… Я заложил слишком много зданий, и нужно очень много сил и средств, чтобы достроить их».
А сил не хватает. И хотя по привычке он все еще работает, но этот последний летний поход исчерпал его последние силы. Он чувствует это и относится к своей жизни, только как к подарку. «Теперь, в сущности, все равно, что я буду делать и буду ли делать вообще».
С домашними он живет, наконец, в мире и согласии. Оттилия стала старше, серьезнее, понимает, что на ней лежат определенные обязанности. Старик с ней всегда деликатен, слушает ее болтовню о балах, подробно обсуждает шарады, которые она собирается ставить. Он интересуется даже ее «Хаосом» и по-прежнему печется о кухне, столе и хозяйстве.
Дети тоже помаленьку подрастают. Альма красива и своенравна. Вальтер влюбился в певицу и сочиняет арии, Вольф пишет трагедии и комедии, коллекционирует театральные афиши, читает безгранично много. Старик терпеливо учит мальчиков, как ставить печати, как содержать ящики в порядке. Он не препятствует им ходить в театр. И они бывают там так же часто, как бывал в их годы отец. Старик заставляет себя даже слушать пьесу Коцебу, которую они ему прочли вслух. Сидя с ним в карете, они состязаются в драматургических планах, а дед улыбается и замечает, как «они играют во всамделишных поэтов! Только когда один так и горит энтузиазмом, другой принимается зевать, а когда очередь доходит до него, первый начинает свистеть». Но в день рождения детей Гёте «был погружен в серьезные наблюдения над природой и только приветливо молчал».