Гигиена убийцы. Ртуть (сборник)
Шрифт:
– Замолчите вы когда-нибудь? Вы что, не видите, что я мучаюсь и не могу найти слов?
– Вижу, и мне это нравится. Я рада, что шестьдесят шесть лет спустя вы наконец-то мучаетесь, вспоминая свое преступление.
– Вы мелочно мстительны, как все бабы. А ведь вы были правы, когда сказали, что в «Гигиене убийцы» только два женских образа: бабушка и тетя. Леопольдина – не женщина, она была – и навсегда останется – ребенком, сказочным созданием, не имевшим пола.
– Но жившим половой жизнью, насколько я поняла из вашей книги.
– Только мы одни знали, что не обязательно быть взрослым, чтобы заниматься любовью, наоборот – половая зрелость все портит. Притупляется чувственность, слабеет способность к восторгу, к растворению друг в друге. Искусству любви следовало бы учиться у детей.
– Значит, вы лгали, когда говорили, что вы девственник?
– Нет.
– Все ясно, вы опять играете словами.
– И не думаю, просто вы ничего в этом не понимаете. И прекратите наконец то и дело меня прерывать.
– Вы прервали человеческую жизнь, а прервать ваш словесный понос – не преступление.
– Бросьте, мой словесный понос вас устраивает как нельзя лучше. Он изрядно упрощает вам работу.
– В чем-то вы правы. Валяйте, облегчайтесь дальше: что там с тринадцатым августа двадцать пятого года?
– Тринадцатое августа двадцать пятого года было самым прекрасным днем на свете. Я смею надеяться, что у каждого человека было в жизни свое тринадцатое августа, ибо это больше чем памятная дата, – то был день великого таинства. Прекраснейший день прекраснейшего лета, теплого и ветреного, когда воздух был легок под тяжелыми кронами деревьев. Для нас с Леопольдиной этот день начался около часа пополуночи: спали мы, по заведенному обычаю, часа полтора. Вы, наверно, думаете, что при таком режиме мы постоянно чувствовали себя разбитыми, – отнюдь. Нам так жаль было даже на час расстаться с нашим раем, что иной раз мы с трудом засыпали. Только в восемнадцать лет, после пожара в замке, я стал спать по восемь часов в сутки: когда человек безмерно счастлив или безмерно несчастен, он не в состоянии уходить так надолго. Мы с Леопольдиной больше всего на свете любили просыпаться. Особенно летом, потому что ночи мы проводили под открытым небом и спали в лесу, закутавшись в покрывало из жемчужно-серой парчи, которое я стянул из замка. Тот, кто просыпался первым, смотрел на другого, и взгляда было достаточно, чтобы вернуть его в наш мир. Тринадцатого августа двадцать пятого года первым, около часа, проснулся я; вскоре и она открыла глаза. У нас было предостаточно времени на то, к чему располагает дивная летняя ночь, на то, что под парчовым пологом, мало-помалу менявшим свой жемчужный цвет на цвет осенних листьев, возвышало нас до сана элевсинских жрецов, – мне нравилось называть Леопольдину элевсинской жрицей, я уже тогда отличался начитанностью и остроумием, но я опять отвлекся…
– Да.
– Итак, тринадцатое августа двадцать пятого года. Тихая ночь, непроглядно-темная и на диво теплая. Это был день рождения Леопольдины, но для нас с ней даты ничего не значили: вот уже три года мы не считались со временем. Мы не изменились ни на йоту, только пошли в рост, но тела наши, так забавно вытянувшиеся, остались прежними – без форм, без волос, без запахов, без каких-либо признаков взросления. Поэтому я в то утро не поздравил ее с днем рождения. Я думаю, что сделал много лучше, дав урок лета лету во плоти. Тогда я занимался любовью в последний раз. Я не знал этого, но, наверно, знал лес, потому что он притих, словно с наслаждением подсматривал за нами. Только когда солнце встало над холмами, налетел ветер, разгоняя ночные облака, и над нами засинело небо, почти столь же чистое, как мы.
– Какая дивная лирика!
– Перестаньте меня перебивать. На чем бишь я остановился?
– Тринадцатое августа двадцать пятого года, рассвет, post co"itum.
– Спасибо, госпожа секретарша.
– Не за что, господин убийца.
– Лучше быть на моем месте, чем на вашем.
– Лучше быть на моем месте, чем на Леопольдинином.
– Если бы вы видели ее в то утро! Прекраснейшее создание на свете, инфанта с головы до пят, белая, атласная, темноволосая, темноглазая. Мы все лето, кроме тех редких случаев, когда наведывались в замок, не носили никакой одежды – поместье было так обширно, что нам никто никогда не встречался. Днями напролет мы плавали в озерах, воды которых я полагал амниотическими, и, наверно, был не так уж не прав, если судить по результатам. Но к чему докапываться до причин? Это каждодневное чудо – вот что главное, чудо навсегда остановившегося времени. По крайней мере, мы верили, что навсегда. В тот день, тринадцатого августа двадцать пятого года, у нас были все основания в это верить, когда мы смотрели друг на друга, ошалев от счастья. Как и каждое утро, я, не раздумывая, первым нырнул в озеро
– Да вы настоящий садист!
– Что вы понимаете? Имей вы хоть мало-мальское представление об удовольствии, знали бы, что страх и боль и в особенности дрожь – лучшая к нему прелюдия. Когда она наконец окуналась с головой, как и я, холод отпускал, сменяясь блаженной невесомой легкостью жизни в воде. В то утро мы, как и всегда летом, плавали без устали – то ныряли вместе на глубину, с открытыми глазами, глядя, как играют на наших телах зеленоватые блики, то устраивали заплывы наперегонки, то барахтались, держась за ветви плакучей ивы, и болтали, как болтают дети, с той разницей, что мы больше знали о детстве, то часами отдыхали на спине, впитывая глазами синеву неба, в глубоком безмолвии ледяных вод. Когда холод пронизывал нас до костей, мы выбирались на торчавшие из воды валуны и обсыхали на солнце. Тринадцатого августа двадцать пятого года ветерок был особенно ласковым и быстро высушил нас. Леопольдина нырнула первой и уцепилась за камни островка, на котором я все еще грелся. Настал ее черед подтрунивать надо мной. Я вижу ее, как будто это было вчера: оперлась локтями о валун, уткнувшись подбородком в ладони, глаза смеются, длинные волосы колышутся, повторяя движения ног, едва видных в толще воды, – в их смутной белизне чудилось что-то пугающее. Мы были так счастливы, так нереальны, так влюблены и так прекрасны – в последний раз.
– Прошу вас, избавьте меня от элегий. Это было в последний раз по вашей вине.
– Ну и что? Разве случившееся от этого менее печально?
– Случившееся от этого, увы, еще более печально, но вина лежит на вас, и вы не вправе роптать.
– Не вправе? Вздор! Плевать я хотел на права, и, какова бы ни была доля моей вины в этой истории, я ропщу! Кстати, и доля-то моей вины ничтожна.
– Да ну? Ее задушил ветер?
– Нет, я, но я в этом не виноват.
– Вы хотите сказать, что задушили ее случайно, по рассеянности?
– Да нет же, идиотка, я хочу сказать, что виновата природа, жизнь, гормоны, вся эта мерзость. Дайте мне докончить мою историю и уж позвольте сохранить элегический настрой. Итак, я говорил о белизне ног Леопольдины, такой таинственной, когда она просвечивала сквозь отливающую зеленью черноту воды. Чтобы удержаться в горизонтальном положении, моя кузина медленно перебирала своими длинными ногами, я видел, как они поочередно выплывают на поверхность; едва успевала вынырнуть пятка, как нога вновь погружалась в сумрак, уступая место белизне другой ноги, и так далее. И я в тот день, тринадцатого августа двадцать пятого года, не мог налюбоваться этим дивным зрелищем. Не знаю, сколько продолжалось это блаженство. Но оно было прервано, когда в глаза мне бросилась одна необычная деталь, – я и сейчас содрогаюсь от ее неуместности в этой картине: вслед за колышущимися ногами Леопольдины из глубины озера поднималась тонкая, как нить, струйка чего-то красного и, видимо, очень густого, потому что она не смешивалась с водой.
– Короче говоря, кровь.
– Фу, как грубо.
– У вашей кузины просто-напросто началась первая менструация.
– У вас грязный язык.
– Ничего грязного тут нет, это естественно.
– В том-то и дело.
– Как это на вас не похоже, господин Тах. Вы ли это, заклятый враг криводушия, готовый горло перегрызть за любые эвфемизмы, вдруг оскорбляетесь, точно какой-нибудь герой Оскара Уайльда, когда я называю вещи своими именами. Как ни безумно вы были влюблены, Леопольдина была живым человеком, таким же как все.
– Нет.
– Ущипните меня, я сплю: от вас ли, саркастического гения селиновского пера, циничного вивисектора, метафизического зубоскала, я слышу сиропный лепет, более уместный в устах подростка-фантазера?
– Замолчите, осквернительница святынь! Это не лепет и не сиропный.
– Да ну? Любовь в старинном замке, прекрасный юноша, влюбленный в свою кузину благородных кровей, романтическое пари со временем, кристально чистые озера в сказочном лесу – если это не сиропно, то вообще нет ничего сиропного в нашем бренном мире.