Гиляровский
Шрифт:
Проводник репортера, настоящий, в общем-то, герой, был аккуратно отодвинут в сторону. В центр повествования поставлен был сам Гиляровский — еще бы, ведь не побоялся же, залез под землю. Хотя бояться было абсолютно нечего. Множество рабочих проводили здесь целые дни и ничего не опасались. Главное — во время взрыва спрятаться в особенную западню, да понадежнее загородиться досками.
Но именно этот момент Владимир Алексеевич и выбрал для геройства.
«Рабочие зажгли фитили и побежали к западне, тяжело хлопая по воде. Мы все плотно прижались к стене, а один стал закрывать отверстие деревянной ставней.
Я из любопытства немного отодвинул ставню и просунул голову, но рабочий быстро отодвинул меня назад.
— Куда суешься — убьет! Во какие сахары полетят.
Не успел он вымолвить, как раздался страшный треск, за ним другой, потом третий, затем оглушительный грохот каких-то сталкивавшихся масс, — и мимо нас пролетела целая груда осколков и глыб».
Имел ли в самом деле место инцидент с просовыванием головы или же нет — не важно, да и не проверишь. Владимир Алексеевич старательно лепил имидж отважного героя-репортера. И осуждать его за это не приходится. Плох тот репортер, который равнодушен к славе.
Впрочем, с точки зрения саморекламы, самым эффективным был другой репортаж Гиляровского, но тоже про подземную Москву. Он был озаглавлен: «Полчаса в катакомбах» и посвящался Неглинке, текущей в трубе.
«Я подтянул выше мои охотничьи сапоги, застегнул на все пуговицы кожаный пиджак и стал спускаться.
Локти и плечи задевали за стенки трубы. Руками приходилось крепко держаться за грязные ступени отвесно стоявшей, качающейся лестницы, поддерживаемой, впрочем, рабочим, оставшимся наверху.
С каждым шагом вниз зловоние становилось все сильнее и сильнее. Становилось жутко. Наконец послышались шум воды и хлюпанье.
Я посмотрел наверх. Мне видны были только четырехугольник голубого, яркого неба и лицо рабочего, державшего лестницу.
Холодная, до костей пронизывающая сырость охватила меня. Наконец я спустился на последнюю ступеньку и, осторожно опуская ногу, почувствовал, как о носок сапога зашуршала струя воды».
Страшно? То-то же. Да только зря Владимир Алексеевич нагнетал жути. В этом путешествии не было ровным счетом ничего особенного. Да и страховали его, по обыкновению:
«— Опускайся смелей; становись, неглубоко туточка! — глухо, гробовым голосом сказал мне рабочий».
Чем рисковал Владимир Алексеевич? Естественно, ничем. Так почему же до сих пор поход по дну подземной речки в сопровождении квалифицированного проводника считается одним из его главных подвигов? Почему он, строго говоря, присвоил славу, ну хотя бы того самого проводника, который в том коллекторе проводил уйму времени, а не полчаса, которые выдержал наш герой? Да и заходил в места, более опасные и заповедные, нежели тот коротенький маршрут, которым он провел нашего репортера?
Видимо, потому, что Гиляровский был первым из пишущих людей, который залез в речку с целью написать об этом в газете. До него все роли были строго распределены. Рабочие обслуживают реку и не вмешиваются в дела интеллигенции. Интеллигенция ходит в театры, спорит о политике, читает книжки, а под землю — ни ногой. Разве что в собственный подпол за очередной бутылочкой смородиновки. И газеты, разумеется, дело интеллигенции, а не рабочего — пусть и квалифицированного, но малообразованного.
Гиляровский
«Я… прошел по колено в бурлящей воде шагов десять. Остановился. Кругом меня был мрак. Мрак непроницаемый, полнейшее отсутствие света. Я повертывал голову во все стороны, но глаз мой ничего не различал. Я задел обо что-то головой, поднял руку и нащупал мокрый, холодный, бородавчатый, покрытый слизью каменный свод и нервно отдернул руку… Даже страшно стало».
Разве смог бы работяга написать такое? Ни за что! Ему не страшно, он живет средь этой слизи. А Гиляровский был представителем интеллигенции.
Прошло тридцать минут, и проводник-рабочий, с облегчением вздохнув, приступил к выполнению своих прямых обязанностей. С облегчением вздохнул и Гиляровский. И поехал отмываться в баню с тем, чтобы потом, в свежей сорочке сесть за свой редакционный стол и поведать всей России, какие ужасы он пережил.
Со временем сформировался стиль работы Гиляровского. Излишней щепетильностью он, разумеется, не отличался — да и профессия этого не предполагала. Кроме осведомителей из воровского мира обзавелся собственным осведомителем из правоохранительных структур: «Я приспособил сотрудничать небольшого чиновника из канцелярии оберполицмейстера, через руки которого проходили к начальству все экстренные телеграммы и доклады приставов о происшествиях. Чиновник брал из них самый свежий материал и ночью приносил мне его в корректорскую. Благодаря ему мы не пропускали ни одного интересного события и обгоняли другие газеты».
Владимир Алексеевич всерьез работал над своим имиджем — отважного героя, обладателя инсайдерской информации из всех социальных московских слоев и одновременно своего в доску парня.
«Я не любил работать в редакции — уж очень чинно и холодно среди застегнутых черных сюртуков, всех этих прекрасных людей, больших людей, но скучных. То ли дело в типографии! Наборщики — это моя любовь. Влетаешь с известием, и сразу все смотрят: что-нибудь новое привез! Первым делом открываю табакерку. Рады оторваться от скучной ловли букашек. Два-три любителя — потом я их развел много — подойдут, понюхают табаку и чихают. Смех, веселье! И метранпаж рад — после минутного веселого отдыха лучше работают.
— Что нового принесли? — любопытствует метранпаж…
— Да вот, буду сдавать…
И бегу в корректорскую. Пишу на узких полосках, отрываю и по десяти строчек отсылаю в набор, если срочное и интересное известие, а время позднее. Когда очень эффектное — наборщики волнуются, шепчутся, читают кусочками раньше набора. И понятно: ведь одеревенеешь стоять за пахучими кассами и ловить, не глядя, освинцованными пальцами яти и еры, бабашки и лапочки или выскребать неуловимые шпации».
Сколько здесь всяческих выгод для имиджа! И демократичность (дескать, я с ними, с простыми рабочими), и забота о людях (развеселю, табачком угощу), и намек на оперативность своей информации (сразу — в набор) и на собственную исключительность (никому не доверяют, а мне — можно).