Гимназисты
Шрифт:
Он проснулся, когда солнце было уже близко к закату. Первая мысль его, спокойная и ясная: где он? Вторая, с последней уносившейся надеждой: не кошмар ли все, что было?! Нет, не кошмар. Берендя быстро поднялся и сел на кровати. Его выгнали?! Что ж он будет делать?
Ему вдруг стало страшно: страшно себя, страшно быть в этой комнате, и, охваченный ужасом, он бросился к фуражке и пальто.
Он вышел на улицу, постоял и пошел к Вервицкому. Какая-то нелепая надежда на что-то шевелилась в его душе.
Вервицкий сидел в своей комнате и, заткнув уши,
Он вскинул глазами на Берендю и продолжал зубрить. Вервицкий был возмущен и Берендей и Рыльским. Он ругал их эгоистами, из-за которых пострадал весь класс.
Берендя молча сел на стул и терпеливо ждал. Наконец Вервицкий кончил, отнял руки от ушей и, пригнувшись, уставился в Берендю.
Берендя старался равнодушно выдержать непонятный для него взгляд друга, поматывал головой и гладил рукой подбородок.
– И рад! – проговорил Вервицкий и закачал головой.
– Что… Что ж, мне плакать?
– Дурак ты, дурак, – с самым искренним отчаяньем сказал Вервицкий.
– Ну…ну, что ж, что дурак? Э…это я с…слышал д… давно.
– Слышал?!
Вервицкий сокрушенно замолчал.
– Ну, что ж?! Лучше вышло? Подумал ты, что отцу, матери приготовил, подумал, в какое положение поставил всех товарищей? Эгоист…
– С…слушай, оставь, – обиженно остановил его Берендя и вытянул свои длинные ноги.
Возмущенный Вервицкий молча решительно придвинул к себе грамматику и начал читать глазами.
Молчание продолжалось довольно долго.
– С…слушай, – робко предложил Берендя, – пойдем к Карташеву.
– Я не пойду, – сухо ответил Вервицкий.
Наступило опять молчание. Вервицкий упорно читал. Берендя сидел. Он в первый раз в жизни, может быть, почувствовал себя оскорбленным.
– С…слушай, – тихо, скорее испуганно, чем обиженно, сказал он., поднимаясь, – прощай…
Вервицкий подавил шевельнувшееся было в нем чувство и, выдерживая характер, молча, не глядя, протянул ему руку.
Берендя тоже молча пожал и вышел. Точно какая-то сила выводила его из этой комнаты и что-то шептало, что он никогда больше не увидит ее. Берендя нерешительно остановился и оглянулся на Вервицкого. Вервицкий все так же читал.
Сверху в окно Вервицкий следил, как мелькали ноги долговязого Беренди, боролся с желанием позвать его назад и не позвал.
Берендя вышел на улицу, подумал и вдруг, потеряв охоту идти и к Карташеву, и к кому бы то ни было из товарищей, пошел куда глаза глядят. Упрек Вервицкого испугал его, оскорбил и осветил вопрос в отношении друзей совсем с другой стороны. Его потянуло на свой бульвар, потянуло к приятелям-пьяницам. Воспоминание о них как-то всколыхнуло его и освежило новой надеждой.
Приятели были действительно на бульваре в своем обычном уголке – поближе к кабаку – и сидели на скамье. Василий Иванович, по обыкновению, дремал, Петр Семенович держал нос по ветру и пренебрежительно, но зорко всматривался в проходивших.
Берендя с первых слов сообщил о постигшем его несчастии. Василий Иванович при этом известии совсем раскис и только растерянно
– Ко…конечно, ерунда, – подхватил Берендя и спросил: – А что, не выпьем?
– Выпить-то в самый раз, – ободрился Петр Семенович.
– Ах, боже мой, боже мой! – вздохнул возбужденно Василий Иванович.
Берендя достал деньги, и Петр Семенович молча было поднялся.
– Слушайте… ведь собачий холод, в сущности, – сказал он. – Чего вам теперь стесняться? Идем в кабак… Там сядем себе в углу, и черт нам не брат.
Василий Иванович только перевел глаза с своего друга на Берендю.
– А, черт возьми, все равно, – решительно произнес Берендя и встал.
– Пойдем? – покорно заглядывая ему в глаза, спросил Василий Иванович, и все трое направились к кабаку.
Карташев приходил к Беренде и, не застав его дома, оставил записку, в которой звал к себе.
Уже была ночь, когда Лейба выпроводил приятелей на улицу. Берендя был пьян, все кружилось перед ним, и ноги не слушались и ступали не туда, куда он их направлял. Это занимало его, и он весь сосредоточился на том, чтобы непременно идти так, как он хотел. Но ноги не повиновались, он валился и, усмехаясь, говорил: «Че…черт возьми».
Каким-то инстинктом он все-таки добрался до своего дома и, выдержав стремительную атаку своей ворчливой хозяйки, прошел к себе в комнату и повалился на кровать. И кровать, и он сам, и вся комната вдруг закачались, как в море. Голова Беренди закружилась, и он почти не помнил, что дальше было. Сквозь какой-то сон в окне вдруг мелькнула испуганная, исковерканная ужасом физиономия Фроськи, что-то ухнуло – не то Фроська, не то он сам, и Берендя опять потерял сознание.
Его разбудили уже утром резкие толчки хозяйки.
С перепою, с туманной еще головой он слушал, смотрел, как властно прыгал перед ним жирный живот хозяйки, и ничего не понимал.
За хозяйкой стоял полицейский, и из двери выглядывали еще два-три лица.
– Да говори же ты, проклятый, говори?! – потеряла терпение хозяйка и стала трясти Берендю за плечи. Он тупо, не сопротивляясь, дал себя трясти и хриплым голосом равнодушно спросил:
– В чем дело?
Он провел рукой по лицу и оглянулся по тому направлению, куда тыкал жирный палец хозяйки. Там на полу у окна лежал какой-то чемодан, и на торчащей простыне был большой след алой крови. Берендя с широко раскрытыми глазами смотрел на это кровяное пятно. В нем было что-то такое страшное, что и его кровь стала вдруг стынуть в жилах. В напряженной памяти вдруг мелькнуло ночное видение Фроськи. Он смотрел, вслушивался, и страшная истина начала обнажаться. Хозяина и хозяйку Фроськи зарезали; Фроська исчезла; хозяйка Беренди, войдя утром к нему, к ужасу своему увидела окровавленный чемодан. Зная связь Беренди с Фроськой, она, чтобы оградить себя, бросилась к городовому.