Гладь озера в пасмурной мгле (авторский сборник)
Шрифт:
— А как же он без зубов говорил?
— Пес его знает. Говорил. Много, долго, да так торжественно. Уверен был, что приехала темная баба из Москвы. Посмотрел на чайник и сказал: «Беру эту женщину на завод. Только вы бросьте институт». Я спросила — почему? «Он лишит вас непосредственности». Я сказала: пускай лишает. Если бы Пушкин не знал букв, он бы «Евгения Онегина» не смог записать. Так и я. Выучусь там грамоте, это вам не помешает. Словом, приняли меня на завод.
— Трудно было сперва?
— А ты как думала… Подселили меня — вернее, сама я прикипела к нему — к старому мастеру Маслову… Там как жили? Еще старинной постройки кузнецовской дома, двухэтажные, сложенные из бревен, на каждом этаже две
— Он вас Женюрой называл?
— Женюрой. Меня там все звали Женюрой… сначала… Потом, через годы — Евгения Леонидовна. Потом, в конце, просто — Леонидовна…
— Так, говорит, вставай? Чего — вставай?
— Вот и я: «Чего вставать-то?!» — «Вставай, вставай, там узнаешь — чего. Одевай, хоть чего не то накинь, побежим»… Я босиком, в рубашке, как была, выскочила. Идем прямо в сад. У него маленький фруктовый сад. И там… не знаю, как тебе изобразить… Пели соловьи! Он меня повел слушать соловьиный хор! Это было упоение! В каждом маленьком садике — вот как две комнаты моих величиной — сидели и пели соловьи! И все, кто соображал, выходили их слушать… И так возвеличился он в моих глазах, Маслов этот… Потом он сказал: «Ты слушай только меня. Знаешь, старики зловредные какие. Подсказывают новеньким приемы, после которых у тех все наперекосяк… А ты слушай меня. Я тебя под свою руку беру. Если тебе скажут, что ты поплюй сперва на стекло, потом помой его — не слушай. Знай, что это уж гиблое стекло. Нельзя, чтоб слюни или вода попали на стекло, на котором расправляется живописная краска». Ну, тут масса мелочных секретов. Вот… В общем, стала я работать. И, как все начинающие, была нахальной, самоуверенной. С чего начинает начинающий? С Петра Великого, тихо-скромно.
— И вы с Петра начали?
— А как же… Когда через несколько лет я его случайно увидела на складе готовых изделий, я подумала: господи, откуда была такая наглость? Я слепила балерину на тонких ножках с выпученными глазами. Ужас! Обожгла. И что он никому не понравился, меня очень обидело. Мне казалось, это очень талантливо. С годами проходит, слава богу. Чем больше умеешь, тем меньше понимаешь…
— Евгения Леонидовна, а как вы пришли к своему театральному циклу? Как это было?
— Знаешь, у меня какое-то воображение приемистое — я что увижу, мне сразу хочется это слепить. Смотри, вон, наверху — «Встреча любовная», видишь? У нас во дворе жила девочка Катя и совсем в другой семье — собака Смелый. Они жили в разных подъездах, но выходили гулять одновременно и бросались в объятия друг другу, как влюбленные. Он первым делом облизывал ей все лицо. Она целовала его в нос. Я наблюдала это изо дня в день и не могла не слепить…. Такая это была невозможная искренняя любовь… А театр… не знаю, почему я решила, что надо лепить театр… Саша моя очень любила театр. Особенно «Принцессу Турандот». Ну и втемяшилось мне — слепить Турандот.
А что это значит? Я отходила двадцать семь спектаклей! И ничего не могла придумать. Ступор какой-то. Верный признак — надо бросать затею к чертовой матери… Потом как-то с одного спектакля пришла и все нарисовала, как должно быть. Ночью. А утром рано встала и сразу начала лепить. Причем, жили-то мы в коммуналке, само собой. Кроме нас в ней жило еще сорок два человека. Один гальюн, одна ванна.
— Я даже представить себе не могу.
— А ты вот представь. Просто жили так, и все. Это даже не казалось ужасным, так большинство жило…
— Евгения Леонидовна, а так называемая «оттепель», она каким-то образом вас затронула? В литературном мире она многое перевернула. А вот в мире вашем, художественном,
— Наш «художественный» и наш «фарфоровый» — это, как говорят в Одессе, две большие разницы. Фарфоровый завод, как и всякое производство, стоит в стороне от всех МОСХовских выставок, законов, споров, цеховых благ всяческих. И дрязг. Мы люди мастеровые, нам некогда собачиться. Выставляться — мы выставлялись, конечно. Однако были наособицу, самостоятельные, ни на что не претендовали. Даже не знаю, полагалось что-нибудь нам от МОСХа или нет, этого никто не знал… А Турандот, в общем, я слепила и получилось красиво.
— Еще бы! Знаменитый ваш цикл, четыре работы. Я даже эскизы видела в каком-то журнале.
— И в МОСХе, когда увидели, что такая получилась неожиданная красотища, которую и я сама не ожидала, – решили эту работу подарить театру — от Союза Художников. Уже я тут как бы и ни при чем. И вот начался очередной спектакль «Принцесса Турандот», пошел занавес — на сцене стояли все четыре скульптуры. Вышел редактор какого-то декоративно-прикладного журнала, чего-то там вякал, потом Евгений Рубенович Симонов говорил. Ну, словом, мне сильно хлопали. И она осталась у них в театре навечно, Турандотка моя… Сперва ей специально саркофаг сделали, на колесиках, в нем она паслась. А директор театра был тогда Марк Соломонович Местечкин. Я, помню, спрашиваю его: «Почему на колесиках? Это же слишком покато? » А он мне, милый человек, отвечает: «Женечка, у нас тут не всегда выставка работ. Мало ли… Тут у нас, бывает, и гроб стоит». И умолк. Через десять дней он умер, и его гроб точно на том месте стоял. Напророчил себе… Марк Соломонович все спектакли смотрел, особенно те, в которых Юлия Константиновна играла. Она была его вековечной женой, Юлия Константиновна Борисова. Тут уже первое действие закончилось, а его нет. Она в антракте бегом в его кабинет: «Ну, что ж ты не идешь?» — а он сидит за столом мертвый.
А через десять дней после него умер мой муж…
пауза
— Вот как…
— Вот как… Ну… так это, значит, первая моя была театральная работа. Потом еще были другие, много, но гораздо слабее.
— Это вы себя судите строго, как художник.
— А как еще я себя должна судить?
— А после «Турандот»?..
— А сразу после Чеховский музей заказал мне целых десять работ. Ну, Чехова упоение было делать. Я год этим жила. Все работы прошли с успехом. Покажу потом фотографии. И директор там был такой человек сладостный. Почти слепой.
— Директор чего?
— Чеховского музея в Мелихово.
— Евгения Леонидовна, а вы знали Книппер-Чехову?
— Видела один раз живьем. А за глаза не любила всю жизнь.
— Почему?
— Мне казалось, что она не по-людски к Чехову относилась. Она приходила под утро, пахнущая сигарами и вином, развязная, веселая, бесцеремонная. Сняла квартиру без лифта, хотя знала, что каждый шаг по лестнице ему стоил здоровья. Она обижала его! Ну я, как могла, все же свела с ней счеты, все-таки постаралась.
— Каким же это образом?
— Я делала композицию «Вишневый сад», и там она такая… рыдает. Работа детальная, условия жесточайшие: вот «Вишневый сад», будьте добры, сделать нам две большие группы многофигурные, и чтоб точно те исполнители, которые играли в Ялте на премьере, да с портретным сходством, и все детали костюмов и декораций извольте соблюсти. Ну где это мне было разыскать? А все-таки удалось каким-то чудом.
— В архивах?
— Нет, просто в частной коллекции одной старой дамы, которая собирала всякие театральные каталоги, программки, фотографии. Так Книппер… Она там сидит, рыдая, закрыв лицо одной рукой, а другой так цепко вцепившись в бумажник, чуть ли не когтями…