Гладь озера в пасмурной мгле (сборник)
Шрифт:
Он бесшумно открыл холодильник. Уже не спрашивая, порылся в ящике кухонной тумбочки, отыскал консервный нож, так же ловко, бесшумно открыл банку и схрупал почти все патиссоны.
— Жизнь приобретает очертания… — проговорил он.
— Если вы будете много разговаривать, — сказала она, не оборачиваясь, — вы уйдете прямо сейчас.
И он умолк и промолчал целое воскресенье. Но сразу же вымылся, побрился материной безопасной бритвой, отчистил свой пиджак… В ванной обнаружил бак с грязным бельем и кусок хозяйственного мыла, — все выстирал, развесил на балконе, а вечером перегладил и выложил в шкафу идеальной стопкой.
Вечером же нажарил картошки, и они так же
— Можно поговорить? — наконец вежливо спросил гость, когда обе тарелки были им вымыты и вытерты до блеска…
Она кивнула, но от книги не оторвалась.
— Вы в который раз читаете эту книгу?
— В пятый, — сказала она.
— Это хорошо… — отозвался он. — Если три года подряд читать одну и ту же книгу, вырабатывается чувство языка…
Она промолчала…
— Я тут мельком заглянул в вашу тетрадь, извините, — продолжал он. — Все примеры решены неверно.
— Как?! — всполошилась она. — Завтра контрольная. Что же делать?
— Перерешать, — предложил он. — Я — Миша Лифшиц.
— Вера.
— Очень рад. А скажите, Вера, как я попал под этот гостеприимный кров?
— Вы валялись на Сквере, — буркнула она.
— Увы, это вполне вероятно…
— Вас пинала ногами какая-то тетка…
— …и это возможно, хотя ничего подобного не упомню… И что же?
— Ну, и я подобрала вас! — огрызнулась она. Ей надоел этот его придурошный тон.
— Но не на плечах же своих вы меня несли сюда со Сквера?
— …на мотоцикле.
— Ах, вот как!
Он задумался… И решил, видимо, повременить с дальнейшим выяснением обстоятельств.
Оставшийся вечер был посвящен алгебре.
Когда, три месяца спустя, явилась мать, их жизнь была уже налажена.
Дядя Миша за это время один раз запил на пять дней, но был тих, как голубь. Вынырнув из алкогольного забытья, кротко стирал, готовил и выглаживал Верке форму. Успеваемость ее дико выросла. Он объяснил ей, наконец, крепко и надежно, азы алгебры, научил писать сочинения по очень простой, как сам говорил — «советской», схеме. Но после написания такого сочинения объяснял смысл и суть рассказа или повести, и тогда получалось, вроде как все наоборот, и писатель, оказывается, совсем другое, чем в учебнике, имел в виду, когда писал, но только в школе это повторять не нужно. «Вообще, поменьше там высказывайся, — советовал, — а то пойдешь по моим стопам».
Разговаривал дядя Миша совсем другим, чем мать, чем все знакомые и соседи, языком. Никогда не сквернословил. Сначала Верке казалось, что он выпендривается, потом, когда стала понимать многие слова, она незаметно переняла его опрятную, округлую манеру выражаться, и всегда переходила на этот, «дядимишин», язык, когда встречала — а она их определяла за версту — таких же людей, людей его покроя.
Когда он читал наизусть Пушкина и Лермонтова, это оказывались совсем другие стихи, хотя строчки были те же, что в учебнике; еще читал каких-то Баратынского, Гумилева, Кузми-на и пару-тройку других, имена которых для нее проявились во всем величии позже, — читал, останавливаясь посреди стихотворения и бормоча: «…как грустно восходя, краснеет запоздалый луны недовершенный круг… луны недовершенный круг… Боже, что стало с памятью… водка проклятая…»
Числился он на должности лаборанта в институте хлопководства СоюзНИХИ, на станции защиты растений, куда его приняли в память о матери, известном энтомологе, одном из основателей этого института. И тут надо оценить мужество завлабораторией Саиддина Мурхабовича,
Однако не с этого началась Мишина неказистая судьба, а гораздо раньше, гораздо раньше…
Он любил говорить: «Из очень многих белых колонизаторов я один родился здесь добровольно!» До известной степени это, конечно, была фигура речи, однако правдой было и то, что дед его, военный врач из кантонистов, явился в эти края в составе русской армии генерала Кауфмана и обосновался тут обстоятельно и с любовью. Настолько пригрела его Азия, что и жену свою, киевлянку, наследницу большого ювелирного магазина «Исаак Диамант amp; Гавриил Диамант», он приволок сюда же, на новую, приветливую, усаженную молодыми чинарами, улицу Романовскую, где к тому времени успел выстроить особняк, одноэтажный, но просторный, колонны на каменном крыльце, высокие потолки с лепниной… Единственная его дочь родилась еще в этом особняке, а вот единственный внук — дед к тому времени, даром что врач, скончался от холеры, — рос уже на Тезиковке, в комнате с буржуйкой, керосиновой лампой и примусом, которую снимали, избавленные от дедовского особняка, Мишины родители.
Впрочем, жизнь все равно была прекрасна: соседи тут очень разные жили — слева возчик Непальцев, во дворе стояла его телега, а в конюшне вздыхали и фыркали два тяжеловоза — Моня и Бурый; справа квартировала интеллигентного вида женщина, о месте работы которой взрослые говорили шепотом. Позже пришлось догадаться, что она была сотрудником НКВД, и вот она-то… Но нет, еще не тогда… Аж до девяти Мишиных лет жизнь все-таки была прекрасна: папа брал его в экспедиции в Голодную степь, Ургенч, Кызыл-Кумы… Целый месяц накануне папиного ареста они прожили в кишлаке Гайрат под Шахризябом.
Собственно, папу и взяли прямо оттуда, из палаточного лагеря геологов… И когда Мишу отправили домой, в Ташкент, выяснилось, что и возвращаться-то некуда: накануне ночью арестовали маму. Дело в том, что родители оказались шпионами, а Миша и не догадывался об этом, и очень их сильно любил. Когда за мальчиком явились из детприемника, он исчез — скорее от жгучего стыда, чем от страха, и до самой зимы толокся в таборе беспризорников на берегу Салара, куда горожане старались не появляться.
Но однажды там все же появилась молодая отважная женщина с ящичком пробирок, и Миша узнал в ней мамину подругу и сослуживицу Евгению Николаевну, тетю Женю, хохотушку, затейницу, певунью… Той понадобились вши для опытов. Она достала из сумки клеенку, расстелила на земле, вывалила на нее хлеба, помидоров и картошки, и объяснила ребятам — что ей нужно. В одном из оборванцев, послушно подставившем ей свалявшиеся кудри, она и узнала мальчика, которому дарила когда-то игрушки и твердые глянцевые книжки-складни про Макса и Морица, на немецком языке.
«Мишенька!!!» — вскрикнула Евгения Николаевна и разрыдалась…
Они так и возвращались в город, с недособранным урожаем вшей, поскольку дособирать их тетя Женя свободно могла уже дома, и все — с Мишиной головы. И целую зиму — целых четыре месяца! — мальчик провел в тепле и блаженстве, правда, без учебы, так как тетя Женя в школу боялась его посылать и все пыталась придумать — как выпутаться из положения… А о том, что Миша живет у нее, знали только они двое, и еще Адыл Ниг-матович, друг тети Жени, который приходил к ней на ночь два раза в неделю и, несмотря на то, что был третьим секретарем горкома комсомола, тоже почему-то осторожничал: прежде чем выйти утром на улицу, выглядывал из окна, прячась за шторой.