Глаза земли. Корабельная чаща
Шрифт:
Так и утопающий хватается за соломинку, но в темноте и соломинки нет. И никому больше не видно, где мчится и что разрушает и топит теперь желтый поток круглого леса. Может быть, и дети, как зверушки в половодье, уцепились за что-нибудь, прижались друг к другу и дрожат.
Нет, никак нельзя сказать, чтобы люди не думали. Но что же делать? Теперь каждый шел по мокрой скользкой тропе, рискуя каждый миг сам оборваться и полететь туда, где сейчас на глазах чугунный мертвяк, как детская игрушка, улетел со своими якорями.
Мало того! Совесть каждого спрашивала:
«А что ты сам сделал для спасения этих детей?»
И каждый на это, как бы в свое оправдание, вроде как бы обвинял самих детей такими словами: «Да откуда же вы взялись и кто вас пустил ходить по направляющим и разделяющим бонам: они же приготовлены для дела, а вас понесло в эту пропасть из баловства».
И так каждый, свалив всю беду на самих детей, очищал свою совесть и с каждым шагом приближался к своему дому, где в тепле сам уснет от забот и рядом с ним уснет его совесть.
Часть девятая
Сузем
Глава двадцать восьмая
Пусть и наш лес велик, но если есть в нем хоть одна деревенька или село, это уже не сузем.
Так говорят на севере, проходя деревню на берегу зеленого моря сузема:
— Последнюю деревню проходим!
И это значит, что дальше будет только сузем, и в нем уже больше нет ни деревень, ни дорог и ничего человеческого, кроме общей тропы и охотничьих путиков с их маленькими курными избушками.
Мы когда проходили в первый раз в жизни последнюю деревню и вступали в сузем, то казалось нам, будто мы куда-то идем к началу человека и там, в глубине сузема, поймем, где же та самая граница в нас самих: по одну сторону ее леса, воды, деревья, животные, вся природа, а по другую начинается такое, чего нет в природе: начинается сам человек.
И когда мы прощались с последней деревней, то и правда в себе самом как бы отделялся человек с чем-то своим небывалым, и мы приходили в восторг, когда в диком суземе встречали начало чего-то небывалого в природе и своего собственного человеческого.
В стужу, в бурю с глазами, залепленными мокрым снегом, мы однажды пришли ночью в маленькую курную избушку после огромного перехода по общей тропе. Пошарив там руками по лавочке, мы нашли там спички и пучок лучинок сухих, заготовленных кем-то для другого неизвестного человека, странника вроде нас самих, замерзающего в стуже сузема.
А что это делается с собой, когда разгорятся дрова, распалится камень и начнет отдавать своё тепло человеку?
Не камень раскаленный причина радости, а что другой человек о тебе подумал и свое добро тебе же тут и отдает в этом тепле.
Дым, как черное небо, сверху садится ниже и ниже, делается все теплей и теплей и там вверху дым; а у себя на лавочке в себе самом — чувство великой благодарности тому, кто подумал вперед о тебе.
После, когда уходить, сам тоже заготовишь сухих лучинок для неизвестного, и тогда открывается тебе — душа самого сузема, как душа самого человека, и началом этой души кажется небольшое усилие заготовить дрова для подобного тебе человека.
Чем вот он нам и хорош, сузем, и, наверно, оттого и тянет в леса, что в населенных местах мы привыкли ко всему и не обращаем внимание на добро; тут же, в суземе, благодаришь за всякий пустяк и готовишься сам сделать что-нибудь из одной даже только благодарности за лучинку, за спички, за красный глаз горячего камня в темноте курной избушки..
Было в конце великой войны, в последней перед суземом деревне одна старушка помолилась богу, зажгла четверговую свечу и, прикрывая старой рукой огонек, обошла кругом всю деревню.
Возле старенького последнего домика начиналась общая тропа в сузем, и тут на тропе поджидал бабушку с огоньком неизвестный прохожий человек. Собираясь в сузем, этот пожилой человек с голубыми глазами и с большой бородой остановился, подивился на старушку и спросил ее, что случилось, почему она вздумала обойти кругом с огоньком всю деревню.
— Скажи мне, — ответила старушка, — как твое имечко-то святое?
— Имя мое, бабушка, — ответил прохожий, — Онисим.
— Так вот, добрый человек, Онисим, — сказала старушка, вместе и строго и ласково, — слух пришел к нам верный. Сними свою шапку и выслушай.
До того строго сказала старушка и до того ласково, что прохожий человек сразу послушался и снял свою шапку.
— Не то ли, — спросил он, — ты хочешь сказать, что и я слышал и теперь спешу вернуться с этим в сузем: я слышал, что война кончилась.
Старушка, ничего не сказав, медленно поклонилась прохожему, и он тоже по-старинному склонился до пояса и, надев шапку, пошел по тропе в сторону сузема.
Глава двадцать девятая
Чуткий, вот какой же он чуткий этот сузем!
Такой он чуткий, как и степь, великая степь-пустыня, где новость летит от одного каравана к другому, от всадника к всаднику.
Такой же чуткий сузем, как и море, и только в море одна волна, перекатываясь, говорит что-то другой, а в суземе одна веточка что-то перешептывает другой, и все дальше и дальше.
Как ветер по елочкам, так и весть о конце войны понеслась скоро по таежным местам, от Пинеги к Мезени, от Мезени к Печоре и дальше — по Тобольской неисходимой тайге.
Такой чуткий сузем, что один раз только олень копытом нажал на мох — и на бровке копытной ямки на другую весну вырастает другая какая-то сладкая травка, и другой олень, — завидев ее, по-своему понимает: тут прошлой весной был тоже олень.
Много убыло белых пятен в лесу, и хрусткий лед на общей тропе, черепок, почти совершенно исчез. Теперь только где-нибудь под множеством грудами наваленных, наломанных деревьев, в этих непроходимых ламах лежит по-настоящему снег и все-таки, подтаивая даже в ламах, питает весенние сбежистые реки.